Лингва Франка

Артем Малышев
Новеллы
Published in
60 min readMar 6, 2018

1

Фостер Кихада не сделал ничего дурного, никто на него не клеветал, но апрельским утром 1949-го года он не смог покинуть Китай и уехать домой в Германию. А потом вовсе попал под арест.

Мягкое солнце, какое бывает только в тихую рань, грело деревянные стены Шанхайского вокзала. На площади длинным рядом раскладывались торговцы, сваливая овощи в кучи прямо на землю. Фостер не спеша протискивался между телег, зевак, работяг и ребятни. Видно его было издалека — хоть и сутулый, но все равно высокий немец, на немца совсем не похожий — но это последнее, что заметили бы в нем местные. Сморщенный и иссохший, как дерево с больными корнями, выглядел он даже старше своих сорока.

В строгом потертом костюме, с кожаным портфелем в руке он шел к билетеру. Внутри портфеля лежал том “Сна в красном тереме” Сюэциня Цао, тетрадки, рукописи перевода на немецкий. Им Фостер мучился последние два года, но так и не закончил.

Тщательно, как под запись, выговаривая на китайском, Кихада спросил у паренька за билетным столом:

— Доброе утро, я бы хотел приобрести один билет до Пекина. На ближайший экспресс.

— Чкюрт Шаонд табег ж дидярзац, — ответил тот.

Фостер переспросил, но ответ прозвучал не лучше:

— Взы юфидыргюлчое едпу, — сказал паренек обыденным тоном и опустил лицо в бумаги на столе.

Слишком застенчивый по жизни, Фостер постеснялся признать, что не разобрал ответ и со второго раза. Пожаловаться на свой китайский он не мог. Наверняка, проблемы с дикцией у кассира, или с собственными ушами, решил Фостер. Чтобы не усугублять конфуз, он просто протянул бумажки.

— Хорошо. До Пекина. Один билет, — как ни в чем ни бывало сказал Фостер, будто разговор только начался. Парень поднял глаза от стола, сощурился так, что белки совсем скрылись под веками. Со смехом вперемешку он заговорил:

— Цдю Юзлашх р пяицщяш пюфа нядцуап о хкывашкныг лэпу!

И не взял деньги.

Фостер в конец растерялся. Люди позади суетились, от их недовольного гудения и топтания выступал пот на лбу. Фостер не придумал ничего лучше, чем изобразить, будто вспомнил важное дело, и растерянно улыбнувшись, пропустил к столу стоявшую позади женщину.

— Пищэг цышэж, зэбюгазн, хювкуя тхядю, — протораторила она пареньку, и тот без слов приступил к оформлению билета. Фостера это вогнало в совершенное недоумение.

Собравшись с духом, он спросил у случайного прохожего, не в курсе ли тот, когда отправляется экспресс в Пекин. Прохожий — старик в темно-синем свободном костюме и такого же цвета маленькой шапочке, уставился на Фостера со смесью возмущения и любопытства на лице. И ничего не ответив, прошел дальше.

Фостера такой исход совершенно травмировал. После войны разговоров он избегал всеми силами. Даже ел он ужаснейше только из-за того, что стеснялся покупать овощи и рис. Для хозяйки гостиницы, где Кихада снимал комнату, он предпочитал оставлять записки. Оконфузиться сразу в двух разговорах подряд — такое могло окунуть в тотальное молчание на целую неделю.

Бодрость духа ушла так же резко, как появилась утром. Сущий пустяк, а нерешительность и тревога мигом сковали Фостера. Но в то же время он заключил, что спешить некуда, Пекин не пропадет, можно уехать и вечером, и завтра, и через пару-тройку дней. От этого успокоился, хотя на самом деле нет.

Фостер вернулся пешком в гостиницу, где прожил последнюю неделю. Старушка-хозяйка вскинула руками от радости и удивления и, горбясь, засеменила навстречу короткими шажками.

— Ерэ емцгекэас тацесьвэхызяю! — воскликнула она. Фостер пожал плечами, краснея до цвета спелого томата. Непонимание начинало его пугать. Старушка тараторила не умолкая, странно жестикулировала и, похоже, приглашала внутрь. Кихада подергал себя за мочку уха, как будто хотел настроить приемник на нужную частоту.

Он уже пожалел что вернулся, но сбегать от старушки было бы еще большей нелепицей.

— Мда, юлвюзе яйем щкядя, жцапгитвгя, дещапю кращкядз щажюсыцм раца нхюдахилюз ю жмяж? — звучало вопросительно. Фостер искал ответ, мычал, экал, фыркал. Старушка вглядывалась в него внимательно, ожидая ответа. Пауза нарастала комом неудобства и неловкости.

— Да, не получилось уехать. Останусь еще на денек. Мой номер свободен? — наконец произнес он, но лицо хозяйки исказило фантастическое удивление.

— Простите, со мной кажется что-то не так. Все утро не могу расслышать ни слова. Видно, персиковая кость в ухе застряла, — произнес он со смущенной улыбкой.

Не отвечая ни слова, побледневшая старушка протянула ключ.

***

Через пару часов, когда Фостер Кихада дремал в тесной, арендованной за гроши комнате, дверь загрохотала от ударов.

— Вятхо бора я рэлягав Игмогэо Калхя! — кричали из коридора.

Сон о побеге из Европы, как по хлопку, с ледяным испугом сменился реальностью.

— Сэлэжяф! — прокричали с другой стороны, не унимаясь колотить.

— Кто там? — громко спросил Фостер по-китайски, старательно подчеркивая перепад тона, — простите, я никого не жду.

На мгновение удары стихли. Голосов оказалось несколько, они что-то обсуждали.

Следующий удар вышиб дверь с хрустом. Ворвались трое в серо-зеленой форме, с белыми воротниками, красными погонами и сапогах на галифе — солдаты. С винтовками, в повязках на лице, закрывающих все, кроме глаз.

“Вот меня и нашли” — была первая мысль. Вторая — что речь не разобрать из-за масок.

— Вы чего делаете! — вскрикнул Фостер по-немецки, вскочив на кровати. Тут же опомнился и повторил на китайском.

— Ф яжмийю пючфро таехюзщюбишмык екка! — прозвучал ответ.

Солдат наставил на Фостера винтовку. Фостер поднял руки, ерзая. Он неистово хотел сорваться с места. Сердце в груди грохотало, голова тяжелела и кружилась. “Неужели снова?” — звенела мысль, сухая и противная, как утренняя затхлость во рту.

— В чем дело? — спросил Кихада, ожидая худшего.

— Нтедя ждрюбв шурдоцсия тэбяхуэ а щигйе, — прокряхтел солдат в сторону.

— Я не понимаю… — но не успел он договорить, как двое с винтовками подскочили к кровати, заломали Фостеру руки и поволокли из комнаты. Голова ударилась о стену, со стеллажа посыпались книги.

— Эй! Пустите! Куда… — вскричал он, пытаясь встать и идти самостоятельно. В ответ услышал шипение и нечленоразделное чавкание из-под повязок.

Коридор был пуст, в ровных лучах солнца плавала пыль.

— Куда вы меня тащите, объясните наконец! — взревел Фостер, но в глубине души догадывался. Оттуда же, из глубин памяти, всплывал спертый, медленно плавящий ноздри запах испражнений и гнили, скопившихся в ложбинах бесконечного бетонного подземелья.

Внизу в холле было людно — обслуга гостиницы, постояльцы и еще солдаты. Из-за их спин смотрела удивленная хозяйка в парике и цветастом платье. Еще недавно она подолгу рассказывала о своих внуках — один работает на стройке и скоро получит место на новом государственном заводе. Второй пропал в 48-ом, “ведь незачем было воевать за Гоминьдан”. Сейчас старушка растерянно следила, как Фостера тащат под руки и растерянно хлопала губами.

Целый батальон солдат расталкивал толпу на тесной, шумной улице, полной странных звуков, будто стрекотание инопланетных кузнечиков.

— Боже да что же я такого сделал? — промямлил Фостер сам себе, — вы перепутали меня с кем-то! Перепутали!

— Свтюгоытил фиптычшеа зогуфеу! — крикнул солдат и пихнул его прикладом.

Среди темно синих-одежд, усатых стариков в черных обтягивающих шапочках сновали круглолицые детишки в белых фартуках-рубашках. Солдаты лаяли на них, не подпускали к гостинице. Фостер слушал крики, как будто улицу оккупировали чужестранцы, умело замаскированные под местных.

Еще сильнее удивило другое — синяя вывеска гостиницы с красной надписью. Сегодня вместо нее висела новая, точно на том же месте, тех же цветов, такая же старая и выцветшая — только со странными каракулями вместо иероглифов. Фостер в панике огляделся, пытаясь выхватить взглядом другие вывески, но не успел. Его закинули под брезент грузовика. В полутьме сверкали десятки пар глаз, от связанных людей было не протолкнуться, из-за пота и страха воздух густел киселем.

На секунду Фостеру показалось, что худшее опасение подтвердилось. Но вглядевшись в лица, он понял, все в кузове — китайцы, и только он один иностранец. Толпа выглядела надерганной отовсюду. Рабочие, в потрепанных одеждах, коричневые от загара и грязи. Аккуратненькие студенты и студентки… растерянные мужчины и женщины разных возрастов, даже самых преклонных.

Фостер не успел никого рассмотреть — солдаты затянули брезент. Внутри потемнело, редкие острые лучики из дыр прорезали воздух. Было жарко, как в теплице. Пахло горючим, потом и резиной. Грузовик тронулся, Фостер — не успев усесться — еле устоял на ногах.

— За что нас схватили? — спросил он на китайском. В ответ тишина. Но Фостер не умолкал:

— Вы из Гоминьдан? Это была облава? Меня взяли по ошибке. Я не при чем.

Хотя никто не отвечал, Фостера осенило от своих же слов. Солдаты настолько перепугали его, переполошили страхи, которые уже никуда не денутся из памяти, что самая очевидная причина не пришла в голову.

Конечно же — власть подметает остатки мусора гражданской войны. Наверняка на каждого из этих бедняг донесли. И сейчас Фостер сидит с бывшими полицейскими, солдатами, женами, друзьями сторонников традиционной власти, которая борется с коммунистами, но вот-вот проиграет, и теперь ее представители хотят смешаться с толпой.

Значит, с Фостером действительно произошло недоразумение. Скоро он все объяснит и его отпустят.

— Кто-нибудь знает, куда нас везут? — не умолкал он.

Люди молчали.

— Вы… китаец? — спросил Фостер у соседа, но ответная речь не походила ни на один из мало-мальски известных ему диалектов. Ни один звук не вызывал никаких ассоциаций. Фостер повторил вопрос, на немецком, на английском.

— Японец? — наконец спросил он тихо и осторожно, боясь кого-нибудь оскорбить. С еще большим опасением он произнес по-японски “меня зовут Фостер” — фразу сложнее вспомнить затруднялся.

— О вюрог лызеч? А жон а кунэн, — ответил некий человек откуда-то из темного угла.

— Ножю, царжа чямшц цпекзо! — крикнул кто-то еще. Затем женщина забормотала полушепотом, кузов наполнялся сюрреалистичным шумом. Когда люди смолкли, Фостер не отважился на новые вопросы.

Грузовик, судя по тряске, давно выехал за пределы Шанхая. Фостер почти взял себя в руки и убедил, что выкрутится. Он сочинил речь и прогнал ее в голове десятки раз. Он все объяснит — почтительно, с толком, с расстановкой и приветливой улыбкой расскажет, кто он такой и что здесь делает, зачем приехал в Китай.

Офицеры точно увидят чистую совесть в глазах — ведь все слова правда. Сверятся со своими бумажками, а потом извинятся. Скажут, “простите, даже в лучшие времена никто не застрахован от ошибки, а у нас тут такое творится…”. Поклонятся, посмеются. Солдаты — может те же самые — как ни в чем ни бывало отвезут его обратно в гостиницу. Ведь невозможно, просто невозможно, чтобы повторилось все, как в Германии. Не выпадает на долю одного человека один и тот же ужас два раза. Все будет хорошо.

Но предательская мысль пулей вошла Фостеру в разум — “Реальность всегда расходится с ожиданиями. Если ты что-то представил в красках, значит именно так оно никогда не случится. Лучше представь, как лежишь в свежей канаве со сломанной спиной, под двумя рядами расстрелянных и слушаешь, как на трупы сверху падает земля”. Ожила картинка такая, что хочется достать из головы руками, вытрясти, как воду из ушей.

Грузовик ехал быстро, прыгал на ухабах. Иногда резко сбавлял скорость, и сердце Фостера тут же ускоряло стук. “Приехали”, думал он, но грузовик объезжал преграду, снова разгонялся. Пока наконец не остановился.

Хлопнула дверь кабины. Распахнулся брезент, солнце больно вцепилось в глаза. Фостер почувствовал как чья-то рука грубо тянет его вниз. Он поддался, но все равно упал в пыль.

— Послушайте, я здесь по недоразумению. Мне нужно поговорить с офицером, — заговорил Фостер вставая. Он поднял голову и остолбенел. Солдат в громоздком резиновом костюме смотрел на него сквозь стекла противогаза, и отвечал молчаливым кивком винтовки.

Из грузовика с невнятным бормотанием, кряхтением, неразборчивой руганью вываливались перепуганные пленники. Фостер осмотрелся. У него перехватило дух, паника защипала виски, колени подкосились. Мысль, страшная как морда летучей мыши, грызла мозг — “Это снова трудовой лагерь”.

***

Он стоял в вытянутой комнате, голый, кривой и сгорбленный. На тощем, сухом теле были сплошь шрамы и старые увечья. Заросшие ожоги, как растянутая рваная резина, бледные пятна на серой коже, порезы, рытвины, грубые швы. На руке татуировка с номером. Колено подрагивало от страха.

Китайцы за стеклом рассматривали его с изумлением. Безуспешно прогоняя страх Фостер попытался собрать в кучку остатки разбившейся на куски речи.

— Простите, я думаю меня забрали из гостиницы по страшному недоразумению. Я не шпион, не имею отношения к Гоминьдан. Да и приехал всего пару недель назад. Проверьте мои документы. Они остались в гостинице, все совершенно законно. Меня зо… — и тут Фостер запнулся. Английское имя, японская фамилия — страны, которых лучше не произносить рядом с китайскими солдатами. Как он мог упустить? На лбу выступил пот — я из Германии, бывший пленник трудовых лагерей СС. Жертва национал-социалистического режима, — Фостер считал, что и этого недостаточно, чтобы смыть с себя ассоциации с нацистом или шпионом, и решил, что надо обязательно уточнить, — Я не воевал за Германию, не был вашим врагом.

Китайцев ни эти, ни другие слова не тронули, не вызвали вообще никакой реакции. Фостер продолжил:

— Я китаист, переводчик. Вернее архитектор — официально, но на досуге перевожу на немецкий великую китайскую литературу. “Сон в красном тереме”, — Фостер улыбнулся, он рассчитывал что эта деталь точно к нему расположит. Китайцы и ее пропустили мимо. Они переглянулись. Наконец, один встал и заговорил:

— Р фечдлющ цуэне ю о гя р пык кы фигоп цшиылшякц, пмы рхгож мвчаркулэдр шщобидяжлию голифни вгешад ноыб есосхю. И а кытош, цилсеззчы ежо дидфюдимпее вющу а л фичнюлфяц тнеым, а рю фсввясот…

— Простите, я не понимаю, — пытался перебить его Фостер, но китаец издавал звуки не обращая внимания.

— …Пвиле гэ, щюе боттаы жцепа у нувнаи ало — хяшйятрп щювмыжя — цы кйыеч юм угющ е щизухтущ кнычяф. Стиб я мявхеянии адлищоча гяра. Ню жяжгхэ, дющагй яшю негювы фэ ытщнидезц…

— Почему вы не говорите на китайском? Я отлично знаю язык, я же переводчик, говорю вам.

— …В ныпапикфы, тнахефащю сидяфсюг ю фюсшыцячовыт йфачнаж, а дюп тэщвв щщюкйвеа е сепгикщэю, мынокмя т цылдампоя идецйе, кадюнукли уномцессесе офвпопа, мгисюлгызеш тигынащсчфощю мюрпижмисэышю, симэсюпы иситюпяд ю цсюнам, ю руп, рпешыл нэгрляэ дурщф щищна, зюд э явтафхю жязяйилбгэнмюц ю сифщогрэц.

Солдат замолчал, внимательно посмотрел на Фостера. Спустя мгновение с разочарованием отвернулся и сел на место. Встал второй и взял со стола пачку больших белых листов бумаги. Он подошел к стеклу, чтобы арестованный хорошо их видел. На бумаге были в линеечку нарисованы странные узоры.

Фостер растерянно поглядел на листы.

— Ося лжей ефим? — Звук из уст солдата прозвучал вопросительно.

— Что? Что вы мне показываете? Я не понимаю, что вы от меня хотите. Говорю же, я не сделал ничего плохого. Просто приехал увидеть Китай, всегда мечтал. Я турист, не шпион, жертва лагерей…

Китаец невозмутимо отложил лист бумаги в сторону. Под ним ждал следующий, с еще одним непонятным узором, на этот раз в столбик.

— ы я мягор римибябд?

Фостер ждал, когда ему ответят. Всматривался в листок, в лицо китайца, снова в листок.

— Вы меня слышите?! — не выдержал он.

Китаец оглянулся к своим, спокойно переходя к следующему листу.

— Зщэа, щнамяф чи лми шдоху, дя ебоурв оч хяктжя уш эхтево ледх хэфыпыя кюса ицяпувр? — пробормотал солдат в сторону товарищей.

— Рыщшы ездяфыдша в шоптивчрынши фивтэрная ижавачущмпопю шющчщоц кефиад. Нув! Нуври лэ дофацыеч рню юрэтопщбяхф сюсыптею вочцю — хя цедшаэ зюдащи ф чейкволокугач оречзэн, фшищоа йрыпптадиц, ги вюфшэж еваб, мя ятасею юффэцч — ответили ему.

— А нсыжым додытош жо омныг а актем щфыщ гяры сылви, яцю я пфюцхчо а ппечю па цхачя мызш юпунуфоыщ?

— Цащюмаэ рыржялея чмишщво хо кеппш.

Фостер бегал глазами между солдатами, чувствуя себя неловко как никогда в жизни. Этот абсурд вымещал из головы даже страх.

— Что происходит? Почему я вас не понимаю? Я просто хотел увидеть Китай, всегда хотел, и все, больше ничего. Нормально пожить и забыть, — чуть не рыдая говорил Фостер.

Но китайцы вели себя так, будто перед ними механическая кукла с неизвестной поломкой.

Дверь в комнату открылась, на пороге ждал солдат в противогазе. Фостер не раз слышал, что трудовые лагеря — далеко не худшее место, куда мог попасть узник. Фостер понял — с ним уже начали делать нехорошие вещи. Но он слишком привык к мысли, что худшее осталось позади. Он уже расслабился, успел порадоваться жизни, насколько это было возможно. Еще раз пытку он не переживет.

Солдат махнул рукой.

- Уроговфла е ме орсимюелч! — крикнул он. Фостер повиновался и пошел к выходу.

“Любовь к Китаю слишком дорого мне стоит — слишком”, подумал он. И так страшно захотел вернуться в Берлин, услышать родную речь, что стало до слез больно.

***

Фостер проклинал все на свете, лежа на земле в огромной палатке. Вокруг были одни китайцы, которых сюда сгоняли весь день. Заговорить ни с кем не получалось. Они либо молчали, либо бормотали чепуху, как и все остальные.

День был долгий, людей скопилась пара дюжин — гораздо больше, чем палатка вмещала. Фостер тратил последние силы, чтобы мысли держались вместе и сознание не провалилось в сон. Вспомнилось ему последнее, что может вспомниться нормальному человеку в таком положении — университетская лекция по архитектуре, в которой об архитектуре не было и слова.

Ее читал профессор Ной фон Ювальц — старый еврей с огромной лысой головой, острыми ушами, похожий на тролля, отмоченного в чане с элем. Архитектор, умудрившийся за всю жизнь не сдать в работу ни одного чертежа.

— У каждого из вас ответ на вопрос “зачем строить” лежит на разной глубине бесконечной пропасти, — говорил он, — поднимите руки, кто считает, что будет строить дома для заработка.

Студенты переглядывались, пытались глазами найти себе союзников для утвердительного ответа. Фостер неуверенно поднял руку.

— Кто хочет обеспечить людей крышей над головой? — Поднялось много рук, — Кто реализовать свои амбиции? — Рук еще прибавилось. Профессор окинул аудиторию оценивающим взглядом.

— Вот вам и ответы. Их вполне достаточно. Можете идти, — Студенты засмеялись, аудитория зашелестела шепотом.

— Я не запрещаю. Это очень хорошие ответы. Они лежат как раз на той глубине, где земля теплая и плодородная, а из выкопанной ямы можно вылезти в любой момент. Потому что сейчас я предложу вам копать на ту глубину, где холодно, пусто, темно, ничего не видно. А когда становится непонятно, зачем было копать — наверх уже не выбраться.

Вернемся назад, где вселенной еще нет и ничего нет, есть только один импульс — к объединению. Частички объединяются в молекулы, молекулы в пыль, пыль в камни, камни в планеты, но бог с ними, вам интереснее послушать о человеке.

Появился человек, и в голове каждого человека появился образ. Называйте это мыслью, разумом или душой — как вам благоволит ваша вера и убеждения. Я, с вашего позволения, остановлюсь на слове “образ”, и надеюсь, вы поймете, что буду иметь в виду.

Это странная штука. Если голову человека разбить, никакого образа оттуда не достанешь. В материальном мире его не существует, и нигде не существует. Образ не пощупать, не разглядеть — но он все-таки существует в невидимой одиночной камере и хочет вырваться оттуда, чтобы объединиться с другими образами.

Для этого они начали придумывать инструменты побега. Появился язык, образы привязались к витиеватой цепочке слов, слова стали их посредниками на воле и добились невероятного. Материальный мир стал меняться под давлением несуществующих в материи вещей.

Вот пример — человек говорит: “этот камень принадлежит мне, и никто его не возьмет”. Всего лишь озвученная мысль, верно? Щелчок в пустоте. Колебание воздуха с определенной частотой, не больше. Оно проходит без последствий, не рушит, не меняет структуру материи. Ничего. Но другие люди почему-то больше не могут взять этот камень, а если и берут, то чувствуют неприятные ощущения.

Дальше человек говорит: “Люди взявшие мой камень — нелюди, и должны быть убиты”. И эти люди, несмотря на то, что материально остаются людьми, признаются нелюдями и их начинают убивать.

Образы сливаются в порядки. Порядок — это модель реального слияния нескольких образов в один.

У объединения есть безотказный инструмент. Парадоксально, но это разделение. Люди научились строит стены между друг другом, чтобы за стенами объединение образов шло быстрее и удобнее. Причем по разные стороны стены образы формировали разные порядки. Но потом стена падала, и маленькие порядки все равно сливались в один большой.

На этом моменте родилась наша профессия — строителей. Но как любая другая, она нужна, чтобы однажды стать ненужной.

По всему миру расселились тысячи групп, огороженных друг от друга. Разделившись, они вскоре объединились в сотни племен. Племена объединились в страны, страны в империи. Сейчас империй осталось три-четыре, так? Великая Война показала — чем меньше остается порядков, тем больнее идет слияние. Расшибаются миллионы черепных коробок.

Пожмут ли солдаты друг другу руки или перетравят газом — объединение случится так и так. Вместо трех империй сложатся две, потом одна. Вместо ста языков будет один, и неважно переучат или поубивают оставшихся носителей. Все, чего хочет человек, все его мотивы — это желание стать одним всеобъемлющим гиперчеловеком. Но это только половина первого шага.

Рано или поздно образы совершат побег, отбросят посредников и объединятся по-настоящему. Отдельные разумы станут одним коллективным. Звери, растения, люди — на этой и на других планетах объединятся сетью. Каждый организм сети будет чувствовать все остальные одновременно и вскоре утратит ощущение себя как отдельного организма вовсе.

Когда объединится нематериальное, импульс сольет и все материальное тоже. Разогнавшись до невероятной скорости, объединение сожмет органику и неорганику в один комок. Затем громоздкий сгусток размером с бесконечную вселенную начнет сжимать свои частицы…

Профессор замолчал.

— И что будет после того? — спросили его.

— Все сожмется в одну точку, не выдержит плотности, взорвется и начнет собираться по кусочкам с начала.

— И какой в этом смысл?

— Никакого — сизифов труд.

Фостер помнил, как не уловив и трети слов “старого еврейского алкоголика”, вместе со всеми крутил пальцем у виска и, наверное, лет через пять профессору покрутили у виска уже не пальцем. Философствовать о смыслах можно только от безделья, считал Кихада. Архитектура — дело прикладное и точное, ей не до чуши.

Но сейчас Фостер все-таки попытался философствовать, чтобы себя успокоить и толкнуть на большое дело. Жить хотелось, но избежать очередной пытки и заключения хотелось еще больше. Поэтому Кихада четко решил — надо покончить жизнь самоубийством.

Он помозговал, как это провернуть, поискал острые предметы и незаметные высокие столбы, но ничего не нашел. И тогда в голову пришла блестящая идея — бежать из лагеря прямо под винтовки надзирателей. Смерть будет красивой, героической и не от своей руки. Идеально.

Фостер твердо и громко выдохнул. Рывком поднялся и пошел к выходу из палатки. Театрально ее распахнул, состроил гримасу, вдохнул утренний воздух и побежал.

***

— Оставьте меня! Отпустите! — истошно кричал немец не узнавая свой голос. Он нелепо, будто пойманный окунь, дергался в руках солдат.

Самоубийство пошло не по плану. Уже на ходу Фостер передумал и решил превратить фиктивный побег в настоящий. Давно он не бегал так отчаянно. Ноги обрушивались на землю, удары отдавали в спину и затылок. Ворота были ближе и ближе. Фостеру вдруг показалось, что вот-вот он окажется на свободе.

Мимолетное убеждение в бессмысленности жизни вдруг прошло, философствовать о бренности бытия на бегу не получалось. От запаха свободы, от движения и мощной нагрузки захотелось жить и бороться.

“Надо было бежать ночью, и по-тихому” — крутилось теперь в голове мучительное упущение.

Он увидел, как наперерез бегут солдаты с намерением ловить, а не стрелять. Фостер отпрыгнул в сторону и побеждал от них быстрее, чем смог осознать свое решение. Тело окончательно перехватило контроль, а оно может только метаться в надежде на случайность — планирование дело головы, не ног.

Спустя мгновение Кихаду уже валяли в пыли.

Сплевывая песок, он увидел вдалеке человека, не утруждавшего себя бегом. Он приближался пешком, вразвалку, не спеша передвигал толстое тело. Глаза его впились в беглеца так сильно, что держали, как веревкой. Человек подошел, в руке его лежал пистолет. Без промедления, как будто отточил в мыслях свое движение до совершенства, он обрушил руку Фостеру на висок.

Все остальное не имело значения — пинки в живот, по голове, в грудь. Фостер еще не чувствовал боли, но знал, что скоро она придет.

Беглеца взяли под руки, и поволокли обратно. Но уже не в палатку, а мимо нее — на глазах удивленных и перепуганных узников — в большой каменный дом с красным флагом на крыше.

***

Фостер очнулся гораздо раньше, чем понял, что очнулся. Долго-долго он смотрел в стену, разглядывал трещины в плитке, слушал, как ветер катает пыль за маленьким окошком. Смотрел за переливами солнца на блестящей стене. Рассудок не цеплялся за вещи, Фостер спал с открытыми глазами.

Потом он понял, что сидит на полу, а руки связаны. Боль в запястьях вытянула воспоминания о неудавшемся побеге. По телу пробежал холод. Фостер пожалел о попытке, как о пьяном преступлении. О чем именно жалел — о потерянной свободе или неудавшемся самоубийстве, он не понимал.

Во рту пересохло так, что казалось вместо слюны, можно выплюнуть песок, кусочек языка и все зубы. От того мучительнее была сырость воздуха. Хотелось ловить его ртом и выжимать из кислорода воду. Но даже от попыток пошевелить кончиком пальца кружилась голова и тошнило.

Комната напоминала душевую. На неровном плиточном полу были проделаны дырки для слива, из стен торчали краны.

За стеной он услышал разговор. Со всей силы напряг слух, речь казалась нормальной, и разобрать ее не получалось только из-за преград. Голоса становились отчетливей, шаги ближе. Один голос был низкий, хриплый, как у старого мужчины. Другой высокий, вроде женский, а вроде и не совсем. Наконец, в комнату зашли двое.

Первый — невысокий толстяк в противогазе. В пронзительном взгляде маленьких глаз сквозь линзы Фостер узнал человека, от которого получил сокрушительный удар. Рядом с ним стоял худощавый паренек, тоже в противогазе — владелец странно высокого голоса. Резиновый костюм сидел на нем, как папино пальто на ребенке. Все свисало и волочилось, движения и походка — сама неуклюжесть.

Глядя на людей, на помещение, Фостер разом утонул в кошмарных догадках. “Меня сейчас зарежут, как свинью” — мысль-искра, от такой разом вспыхивает кровь, а сердце разгоняется, как самолет на взлете.

– Хафе вби лйящмы т цышпыбтус жишюдушэфтуци юнащы. Но някм амсш злытрыи, харюбгюю шсыд дйоды, прырыржио фжячининизябиа, гбоню! Пюьози фя гу меклезлбозуйвси юшы, чмяне фтожлакы гямчницюфв е гяхче с сяфсгищ мынюяз, ы щюаплэ хепцеорд щюхса хмы сишятцюр, э тю и жакычт оц дтебдябл? — сказал парень не только странным голосом, но и интонацией, медленной и старательной.

— Извините, извините, я не хотел от вас убегать, я все расскажу… только мне нечего говорить, и я ничего не понимаю, — затараторил Фостер.

Толстяк вразвалку подошел и пнул его. Не сильно, скорее издевательски.

— Вал ширеты счяфефэ пязюе ю сиштим Цца Юнщерг, — Лонипиът щпюхгым жжер? — спросил он.

Фостер взвыл и скрючился на полу от страха.

— Только не режьте, я ни в чем не виноват. Отпустите меня, мне надо на экспресс в Пекин. Я улечу домой и никому ничего не расскажу.

Толстяк пнул снова, уже сильнее.

— В нфачо фыхду хдмтнэцюегхи хпоки щук! — громко и злобно сказал он, — пшюдо, н хуж — ынчэкшюы явяы вэзимцвынерэа, авя зхудфева чизюдлэ шягидула фю псиряйюы шытшакдомоэ о щкусдю тащхе!

Пнул еще, затем наклонился и несколько раз стукнул Фостера руками. Тот скулил и закрывался. Наконец толстяк достал из-за пояса пистолет и приставил узнику к колену. В ту же секунду в беседу вмешался неуклюжий паренек в огромном костюме.

— Ти лцвэкябс, осакиучос кяцомючб, т копи щэнараырзи шит лушлсюх, — заговорил он.

Толстяк отвлекся, взял парня за воротник, приподнял и яростно закричал.

— Отлыс шязят тэтосовзфя цютю щчявцюх г фасяжзю!

Но парень хладнокровно и уверенно продолжал говорить высоким хриплым голосом, спокойно без сопротивления обвиснув на руках мучителя.

— фы хызг дяшжезянымчщал, у ми хелдысп й дюй ктега сло гато ехфолэмчюло.

Очевидно он сказал что-то важное, потому что оба мужчины на несколько секунд замерли в этой нелепой позе, разглядывая друг друга через линзы противогазов. Наконец, толстяк отступился и поставил парня на землю.

Убрал пистолет за пояс, и вышел ворча под нос всякие невнятности. Через минуту в помещение зашли несколько солдат, подняли Фостера и увели.

– Пожалуйста, хватит меня таскать, — простонал он. Сколько раз за последние дни его хватали под руки и куда-то тащили? Пленник уже сбился со счета, кажется он и метра не прошёл сам.

Теперь его волокли по коридору мимо нескольких кабинетов, спустили по лестнице в подвал и там бросили в мрачной тесной каморке, на черный земляной пол, утоптанный до гладких полукруглых кочек. В углу зияла вонючая дырка, накрытая почерневшей доской — туалет. Серые обшарпанные кирпичные стены. Ржавую решетку плотно затянули серо-зеленой тканью. Так плотно, что из коридора не было видно и малейшего просвета. Тонкое окошко под потолком закрыли дырявым брезентом со стороны улицы. Чернота и мрак.

***

Оставшийся день Фостер просидел один в темноте, окончательно сбитый с толку. Его так и не заставили работать, не расстреляли, не отрезали руки и ноги и не пришлили собачьи лапы на лоб. Ему так и не объяснили, за что схватили.

Больше всего Фостер мечтал услышать родную немецкую речь, чтобы всем все было понятно. Сводящее с ума одиночество было давно ему знакомо — после войны Фостер несколько месяцев рыскал по Берлину, как отчаянный. Потом понял, что семью уже не отыскать. Днями напролет он сидел в разбитой пустой квартире. Без воды, света, книг, почти без еды, под непонятные крики пьяных англичан на улице, наедине с мыслями о том, как жена с дочками умирают — каждую минуту новым способом, все более мучительно и страшно.

Но ни тогда, ни даже в подземельях авиационного завода он не чувствовал такой изоляции, как сейчас.

Фостер сидел, думал, иногда спал — совсем не по часам, а как попало. Ел, что приносили к окну под потолком, несколько раз плакал, ходил от стенки к стенке. Однажды запел. Петь он не умел, но на противные завывания никто не откликнулся. Откликнулись, когда Фостер стал пинать решетку ногами и требовать, чтобы его отпустили. Пришли двое солдат, наорали пригрозили винтовками, и он успокоился.

Через несколько дней в коридоре послышались легкие шаги. Кто-то подошел к клетке и приподнял с решетки тряпку. Это был тот самый парень в огромном костюме. Странно он двигался — неуклюжая походка, широкие махи длинными руками из узких плечей. Бедра наоборот — широкие, женственно виляющие при ходьбе. Он взглянул на Фостера через линзы противогаза. Глаз было не разглядеть за мутными поцарапанными стеклами.

Парень помахал рукой, Фостер махнул в ответ.

— Здравствуйте. Это вы… мне показалось, вы тогда за меня вступились, — сказал он полушепотом, скорее себе, и тут же подскочил ближе к решетке, — скажите, что происходит? Вы меня понимаете? Понимаете, что я говорю? Я знаю китайский, я переводчик, Фостер Кихада. Почему все перестали говорить по-китайски, расскажите, умоляю! Это я забыл язык? Со мной что-то сделали?

Мальчишка ничего не отвечал. Он разглядывал Фостера, будто зверюшку в клетке, пока тот не замолк. Затем снова помахал и изобразил жест, смысл которого Фостер не уловил.

— Ивып? — сказал парень тонким, почти женским голосом.

— Слушайте, я устал это повторять. У меня что-то не то с ушами или вообще всей головой. Вдруг мне надо лететь в немецкую клинику лечиться. И я не понимаю зачем вы меня…

Парень замахал руками. Когда Фостер замолчал, он снова изобразил руками тот же жест, что минуту назад.

— Зшыжэфябщ оше? — снова спросил он.

Фостер уже знал, что это должно быть бессмысленно, но попробовал повторить жест и странный звук. Медленно, стараясь в точности воспроизвести, как он это услышал

— З-жише-фябш. Сшишефяшб. Зжижабяш!

Парень отклонился с видом, как будто способ открыть непонятный замок у него не сработал. Тогда он взял с пола стопку разноцветной бумаги, просунул ее через решетку, положил на пол.

— Т йимузочупноо лжугюке, пыхфы ря зчгяфо — сказал он спокойно и снова что-то изобразил руками.

— Что? Что мне с этим делать?

Помахав руками, парень взял еще одну стопку бумаги. Медленно, иногда поднимая на Фостера взгляд, начал раскладывать листы на полу. Зеленый, желтый, синий, фиолетовый, красный. Закончив, махнул в их сторону рукой.

— Мне тоже разложить? — спросил Фостер уже раскладывая листы по земле. Зеленый, желтый, синий, фиолетовый, красный.

— Нябючикноь р вугик Вищятак выфирпац — завопил парень совсем как девчонка. Он махал руками и похоже делал это от большой радости.

Фостера пробило невероятное ощущение — будто он встал с инвалидной коляски и сделал первый шаг. Впервые за дни беспросветного абсурда он почувствовал взаимопонимание с живым человеком. Парень в противогазе с другой стороны светился от нетерпения и нервного напряжения — по крайней мере так казалось Фостеру. Сам он тоже чуть не трясся, раскладывал листы в спешке, мял, перекладывал. Наконец, все было готово.

Парень поднял красный.

— Салимы, — сказал он.

Фостер тоже схватил красный с трудом сдерживая улыбку недоумения. Мальчишка, увидев в руках пленника лист того же цвета, вскрикнул “Нэщко”

— Неш-ко, — с трудом повторил Фостер.

Солдат уронил руки, словно лист резко потяжелел. Он еще раз повторил слово, Фостер постарался сказать за ним как можно точнее, четче. Но даже противогаз и плотная солдатская одежда не скрывали неуловимых движений разочарования.

Фостер, причин для грусти не видел. Он как дрессированный пес ждал новой команды. Маленький осколок радости пробил течь в натянутых до перенапряжения нервах. Сколько еще времени они смотрели на цветные листы друг у друга в руках — неизвестно. Наконец, парень собрал свои в охапку, проговорил что-то и убежал.

Фостера распирала эйфория, новая волна надежды хлынула в душу ярким потоком.

— Я не сумасшедший! — закричал он и растянулся звездочкой на черном полу, среди цветных листов. А потом подумал, вот так и выглядит безумие — внутри тебе кажется, что все в порядке, а людям снаружи ты с высунутым языком показываешь цветные бумажки и орешь невнятную чушь.

***

Парень с полу-женской походкой пришел снова через несколько долгих дней. Кихада был рад ему, как близкому другу.

— Жюсрякоде! — сказал тот высоким добродушным голосом.

— Привет-привет! Чертовски тебе рад, если не поведешь меня к стенке или на операционный стол, — сказал Фостер с улыбкой.

Затем он увидел в руке солдата железный прут, и улыбка как по щелчку исчезла. Фостер вскочил, побледнел, попятился к стене.

Парень замахал руками.

— Лсехмихф тощкт йусом ледлшяк апюр кылюкв! — сказал он размашисто жестикулируя. Затем начал выстукивать палкой по прутьям решетки. Удары были слабые и ритмичные. То с короткими, то с длинными паузами.

“Азбука морзе”, догадался Фостер. Он знал ее из рук вон плохо в детстве, а сейчас и вовсе забыл. Боль досады он ощутил почти физически. На ум пришло только SOS — три точки, три тире, три точки. Должны быть три одиночных удара, три двойных удара и снова три одиночных. Фостер напрягся изо всех сил. Сигнал о помощи — самое простое и базовое на морзянке, парень должен это знать, должен. Но связать ритм с буквами не выходило совершенно.

— Нет, бесполезно, я ничего не помню, — мотал головой Фостер.

Вскоре это понял и парень, перестал стучать, бросил прут на землю и сел сам.

— Как тебя зовут, дружище? — спросил Фостер. Тот сидел, прислонившись спиной к стене, — Ты ведешь себя точно как завещал Лао Цзы, “Высказанная вслух истина, перестает быть правдой, потому теряет связь с первичной истинностью”. В твоем случае высказанное вслух превращается в какую-то ерунду буквально, уж прости.

Парень, не поворачиваясь к Фостеру, ловко поднялся, поправил одежду. Форма по размеру он так и не нашел.

— Шядшап гпюзыщвэвф кжыдал т пыленя, лшигнюйс мюшыди вдяхэ с мщижо а тйегйда ря ш жоцящя, чтеса нашялохр убя мжафючи с цощюлжоце. Ня ыдас хевысс ахечузжю гоцгог и важ шчейоп я щоквыхия гыщю Цющшаж. Кса жа роцюсоб, тчи цюзосц исин, пшыщхе нырафналдэ, амлакюх пехофчеи хлачхмгю — длуйях дтюжошлжю, тзигюжэрцна вя меджхю, ли дякцсэ, — сказал он и ушел.

Сильнее всего Фостера пугал даже не провал, а то, что его единственный “собеседник” снова пропадет. Но парень не пропал. Наоборот, стал приходить чаще. Приносил карточки с каракулями, показывал фотографии, махал руками. Иногда среди каракуль вырисовывались похоже на что-то фигурки. То дерево, то зверюшка или домик. Вместе с ними парень протягивал Фостеру сквозь решетку карандаш. Фостер брал его, но испытывал странное ощущение — почти физически ощутимый писательский блок, как будто карандаш и бумага были однополярными магнитами. Воздух между ними густел. Он смотрел на бумагу и не мог подобрать ни слов, ни образов — даже о самом простейшем и очевидном.

***

На несколько дней Фостер все-таки остался один. Но уже не в тишине. Он слышал как где-то далеко в этом же здании солдаты повышают голос, похоже ссорятся. Через окно в каморку лезли суета, топот, бег. Несколько раз Фостеру показалось, что раздались крики, а один раз — даже выстрелы. В последнем он не был уверен. Ощущение, что лагерь потерял покой, передалось и ему, хотя единственная связь Фостера с лагерем — маленькое затянутое брезентом окошко.

Парень вернулся однажды под вечер, небрежно и устало рухнул туда, где сидел в последний раз, вцепился за противогаз под подбородком и оттянул от лица, затем стащил вверх. Снять оказалось не просто, помешали длинные волосы. Он расправил их рукой, и небрежно выкинул противогаз в сторону.

Фостер не поверил глазам. Он увидел странное лицо, с плавными скулами, гладкими припухлыми щеками и округлым подбородком, слегка кривым от старого шрама. Изящные глаза, заостренные как миндалины, карие. Тонкий нос и маленький рот с узкими губами. Волосы спадали на лицо, она забрала их в пучок и закрепила заколкой. Это был не парень, а девушка.

Она заговорила как будто сама с собой.

— И лафк осхы чинцядгоги гузытж шявчю чьтехелт е дуньюнч ше пыцнрю — ыт дрид эйлиах щнепю гоз, вма зоншя тя лэхюжщи шонахфецю. И неж онтягпэ, щ чарызя хгебюней мщеччы, ек йшдэй тырупыз жшэмо дхыр выкюзаг — мешгахдрэфа е чеыщзверю…

Фостер пришел в себя не сразу:

— Слушайте, как неловко. Есть конечно и плюсы, что мы друг друга не понимаем.

Девушка посмотрела на Фостера. Ее лицо было бледным, опустевшим и как будто обреченным. Фостер смущенно улыбался.

— Я ведь вас за парня принял. Но и вы тоже молодец — лихо замаскировались.

— Вопс ыпрюц ек хик сююгопжыв, вязема — сдулюциншижы. Пырохка в зэкмяхюы мящи, яшя жюгя яфретномд и пацима цювбэсэб. Тир тпктег жощмячкцыха гавюми книвдачбэ бняжцэлчка дидшеэ юзры, тыцпепор я кюнбоц кодавохошшяя сюдфепма м зюени, — продолжила она говорить куда-то в пустоту.

— А зачем вы сняли противогаз? Я вас все еще не понимаю, может лучше не стоит?

Но девушка, конечно же, не могла ответить на вопрос Фостера. Да и он это прекрасно понимал, но давно принял странную иллюзию их общения, отчасти поверил в несуществующее понимание. Может быть и она тоже поверила?

Девушка просидела у клетки до глубокой ночи. Иногда что-то говорила, но чаще молчала. Меньше всего Фостеру хотелось думать о причинах ее странного визита. Ему было и тревожно и спокойно одновременно. Вдруг девушка рассказывает, что на рассвете его ждет расстрел? Или ее. Может она рассказывает о суете последних дней в лагере. Наверняка, она объясняет нечто такое, что раскрыло бы Фостеру глаза на весь этот абсурд.

Хотя не исключено, что и ей просто не с кем поговорить, и она болтает о своем, отвлеченном, мирном и хорошем. Вдруг она тоже никого не понимает и отбросила противогаз, потому что больше не нужен.

— Митиш щыйнэц быкасб, шмсизэс ву тютэго а х эножйет бцачас — С вюда да оводг дтехий, ще сяцсса он гогы задэзян. Слячия-вя ы шучвесл, мпуфя жюм, мжо фажесям накя, уфешот ли жоггеуххкщя о ожаг м чхатбюрпые фцгюрю, гчя жыны дтыфджиян галча щыжчз, лэрнаи яшосюжйшжляч е щекмякфугус, в ожвяжанюлкос и ржыгсоц мясго, фщеви нопырфкшю о боцукшяк.

Теперь ее голос казался Фостеру достаточно низким, немного хриплым. Высокий для парня, низкий для девушки. Хотя конечно это был совсем не мужской голос. Фостер недоумевал, как он не распознал в ней девушку сразу.

— Вотлэйяд тивещо, хяцопф ынкешимезщи у брчящят — Хюпып шы е фпифф, мяцеы нитщилс шя гериваяфорк шповунс. Гчы чхяйшгаюл ждю цюзв? Орнелфихю, лукючалзшо — Су пцемяреч рад кье чуцнемш, и реса дю о жяд хо ктрюнылым — ехкугон щамэш, двсюсэб лэвяцб д магив е дяшкэд ыхшакла рсякп нлэсша р жоажад.

Она рассказывала что-то тихо и ровно. Речь напоминала историю или сказку на чужом языке. Фостер уснул, а когда проснулся, коридор был пуст.

Опасался он зря, на утро никого не расстреляли. У окошка все также стояла плошка риса и кувшин с водой. День был тихим, без суеты.

— Хотел называть тебя Лао Цзы, но теперь не очень подходит, — сказал Фостер, когда девушка пришла снова, — хотя ты все еще и несешь чепуху. Надеюсь, ты не возражаешь, если я буду обращаться к тебе Ши Сянъюнь. Так зовут героиню Сна в Красном Тереме, может ты читала. В мужской одежде ее тоже путали с парнем. В смысле, я не имел в виду ничего плохого. Она красивая… Правда, слишком любила выпить. Ты любишь выпить?

Девушка слушала Фостера с улыбкой.

— Няедтесбны, рхузхлэ няпюжи ж чыз чяк бюх, квакшпи лапт. И ряк тят-цы йюиф Какжяж, дцфющажсетвя риждэкч нуи а ефпахтю веглтытмое, — произнесла она сквозь смех.

— О, здорово, рад что тебе понравилось.

— Шсецувид фичю пштюпи Нечизонкет з дитиз Вюмавив гопюнцах ы у пыхщякже тезя Цажвап юрасар гъювишвум щюгажх с щофелащэ бя жим эямотмидефе. Дает нрихяжфу тералщ йящдюхм. Овапожэпр, ачя рон цадар ряжоцф, щючисаш йа мдыташахфо тща бянюзня йяпифцыфи ю пам фпичюлет х гсюйлах чур щятпитняроп Бищмхухпаб е ншоцагдуряг Ниащзящляф.

— Даже не знаю, что и сказать на это. Надеюсь мой перевод понравится немцам. Сон в красном тереме — волшебный. Но вообще-то, я архитектор, не переводчик. В детстве я каждый день твердил отцу, что хочу строить высоченные дома.

Ведь когда строишь планы на взрослую жизнь — выбор не велик, верно? Все мечтают о простых и понятных профессиях не длиннее одного слова — летчик, пожарный, врач, повар, учитель, полицейский, актер. Мало кто потом ими становится, но не потому что не удалось воплотить мечту. С детской мечтой и тем, как на самом деле выглядят профессии нет ничего общего.

Просто, когда перед тобой встает реальный выбор, он оказывается гораздо шире. Откуда, например, в детстве знать о существовании профессии администратор-бухгалтер трудового лагеря.

А она есть и кто-то на ней работает.

Конечно, когда я вырос, сто раз забыл о высоченных домах, в отличие от моего отца. Для него думаю время шло иначе — несколько быстрее — и он забыть не успел. Думал, что мечты у меня за последний десяток лет не изменились и отправил в университет изучать архитектуру.

Моя удача, что я бросил это бесполезное занятие. Я как видишь вообще везучий человек.

***

Ши Сянъюнь стала постоянным гостем Фостера Кихады, и хоть беседы их были не самыми содержательными, каждый находил, что рассказать. Иногда Ши приносила еду чуть лучше обычного рациона узника. Фостер понимал, что приносила тайком. Она сдернула тряпки с его клеток. Каморка немного посветлела, вонь — к которой Фостер привык — слегка выветривалась.

Конечно, это было не совсем привыкание. Вонь въелась в его ноздри пять лет назад и исковеркала их на всю жизнь, она месяцами разъедала голову от кончика носа до самого затылка.

Несколько раз проснувшись, Фостер был уверен, что он все еще в подземном коридоре завода “Юнкерс”, среди сотен заключенных, спящих штабелями на четырех-ярусных нарах вдоль сырой бетонной стены. Он открывает глаза и не понимает — где разрезанная вдоль металлическая цистерна, до краев наполненная жижей испражнений? Она же была здесь, в метре от его спального места. Где надзиратель, зеленеющий от вони даже через прижатый к носу платок? Почему сверху не висят ноги других заключенных, измазанные грязью?

Там, в аду, Фостер ломался долго и мучительно. Первые два месяца длились может двести, может две тысячи лет. Остальные полгода шли одним одинаковым пустым днем — по коридору, сквозь облака пыли, мимо цехов сборки, в пещеры, пропахшие взрывчаткой. Узники вырубали в горе площадь под новые цеха. Целый день работы, путь обратно, по узким коридорам, где в поперечных штольнях свалены в гору трупы, даже не покрытые тканью, высохшие, обтянутые кожей скелеты. Фостер был не намного упитаннее их, и не сильно живее.

— Дечоы ламэмысирф я зуз, гси вафцохы ризвы йхюгжуфглы ва шярцю, диикежцве ки чним ис непежасзгумэ кшяжо, е хочюцыгдич жывюкруф пюпедиюн, е шкалом ы черешщюц, гипихэлшимги нюмхе, о цюлдзы ципи, чизтю длюры югюпе развяцажу рсенаххки, чвющдяжй щырмшохга. В фопва дюца люнынбыбо сгюлярэфкао зффарю, — Увлеченно рассказывала Ши, вытаскивая Фостера из подземелий. С облегчением он вспоминал, что ад позади. И с двойной тяжестью — что ад как был, так и остался.

— Неловко тебя спрашивать, но я так и не понял, ради чего меня столько времени держат отдельно от всех. Хотя это ладно. Вот для чего ты приходишь сюда? — перебил Фостер, пока Ши болтала.

— Хера осепыд? — спросила она, прервав свой рассказ. Затем рассмеялась, махунла рукой и продолжила.

— Цюфав що ушвинах, ю яцжнат шяш щешлюпл пяшив цчалйюж. На нкюфигю сюпи, цпяцык хгюзлэшао, ы вер дягю, жихюшер, жтязы кет. Хжоли омег мяснек — бпе ящмж цищнекны. А шопги ладпу чшо юцю кбечян? На рва числюлч кецофнюы шгыляппяу, нунафходрун та нто твапвы жынюц?

К новому аду Фостер привык быстрее. Сломанное раз уже податливее под вторым усилием. Тюрьма стала обыденностью. Фостер взаправду поверил, что порядок устаканился, и теперь так будет всегда, планируй хоть на пять лет вперед. Утро, рис, кувшин воды, изоляция, туалет в яме под доской, тишина, вечер с Ши.

— Хочешь расскажу одну смешную историю? — спросил он, когда заметил, что Ши несколько минут молчит, — как я и мой друг из Аргентины обманули полмира.

Ши повернулась к Фостеру лицом, и он представил, что ей интересно.

— Моего друга звали Жорж Луи Бурже. Мы познакомились как раз из-за наших имен. Его совсем не подходило для аргентинца, мое — для немца. Я говорил о себе правду: мой отец — англичанин японского происхождения, женился на немке, переехал за ней в Берлин, где родился я. Вот и вся история.

Ши Сянъюнь усмехнулась, как будто правда понимала. Фостер кивнул ей и продолжил.

— У Жоржа между честно и скучно стоял знак равенства. Он использовал странное имя как мог. Например, мне рассказал, что его родители уехали из Швейцарии в Аргентину искать древнюю библиотеку племени Кильмес, но пропали сами. И он вырос в приюте чужой страны.

Говорил на полном серьезе, и я конечно же поверил. Пока однажды Жорж не поведал моим однокашникам совершенно другую историю.

Я спросил, что за дела Жорж, ты им соврал, или мне? Он сказал, вам всем. С тех пор я слышал от него еще десяток версий, но так и не знаю настоящей — с какого черта аргентинца могут звать Жорж Луи Бурже? Может он это имя вообще выдумал и подделал документы. Не удивлюсь.

У Бурже была страсть к мистификациям. В его дипломном исследовании по истории английской поэзии не меньше трети имен не существуют в реальности, а стихи написаны им самим, серьезно.

И вот однажды он втянул меня в свои шутки. Мы тогда закончили перевод одного рассказа и искали новый.

Давай, говорит, возьмем текст века этак 16-го и придумаем несколько глав сами. Напишем, как герой отправился странствовать по Европе. Намекнем на наш век, в точности перескажем ход нескольких сражений Великой Войны. Ставлю бутылку Салентини, что издатели сочтут автора пророком или путешественником во времени и найдут массу подтверждений в других его рассказах.

Я говорю, а почему бы нам не перевести книгу, которой вообще никогда не существовало? Ох, ты бы видела его глаза.

Так мы взялись за “перевод” древней китайской энциклопедии под названием “Небесная империя благодетельных знаний”. Помню назубок, в энциклопедии написано, что в древнем Китае животных делили на четырнадцать типов: принадлежащих Императору, набальзамированных, прирученных, сосунков, сирен, сказочных, отдельных собак, включенных в эту классификацию, бегающих как сумасшедшие, бесчисленных, нарисованных тончайшей кистью из верблюжьей щерсти, прочих, разбивших цветочную вазу, похожих издали на мух.

Фостер рассмеялся в голос, Ши следила за ним улыбаясь.

— В начале 40-х Жорж написал едкую статью в адрес вице-президента Аргентины Кастильо, где сравнил его дела с бесполезным делением животных, как в древнем Китае. Сослался, конечно же на перевод “уважаемого немецкого китаиста Фостера Кихады, которого он имеет честь называть другом”.

Жорж был смелый. Опала и репрессии его не пугали. Он продолжал кидаться камнями, даже когда все двери в Аргентине для него закрылись и он был вынужден торговать курами на рынке.

Фостер откашлялся, и продолжил — голос его стал серьезнее:

— Через несколько лет после публикации в министерство Шпеера пришел запрос из СС. Там говорилось о моей связи с ярым противником дружественного Германии аргентинского народа, с американским шпионом и террористом. И о моем участии в подрыве немецкого влияния в Южной Америке.

Судьба Бурже мне неизвестна. Думаю, если его осудили за шпионаж и терроризм, он точно умер от блаженства у стенки раньше, чем солдаты выстрелили. А я отправился на каторгу в подземелья завода “Юнкерс”. Конечно, винить Бурже, корить себя за хулиганство и легкомыслие — все равно что жалеть о забытой каске, когда тебя прибило метеоритом.

Фостер задумался на секунду, а затем с усмешкой спросил в пустоту.

– Почему же любовь к Китаю так дорого мне обходится?

***

На следующий день Ши пришла не с пустыми руками. Она несла под мышкой старый кожаный портфель.

– Пмодыкыр шямвефц, — сказала Ши то ли серьезно то ли виновато, — ноял Кишжут нюпюн, ндю и яраку дамзе зяойюргизодхуа зыдчги, а ощлявопро к вюзе ц цифызы шцылаци.

Фостер узнал свой портфель, удивился, но не обрадовался. Он почувствовал, как кровь щипает в венах плохим предчувствием. Ши неуклюже надавила большим пальцем на железную застежку и достала изнутри толстую затасканную тетрадь. Ее листы были так исписаны и затерты, что не примыкали друг к другу плотно — как будто слова на бумаге были объемными по-настоящему.

Ши протянула Фостеру тетрадь и сказала:

— Сит с вряхшаш кэсипя.

Он взял и ощутил то удобство, какое чувствуешь от прикосновения к своим старым вещам, когда их невидимый рельеф попадает точно в узор отпечатков пальцев.

Фостер медленно перевернул плотную корочку. Самое страшное опасение, которое давно стало очевидным, но он боялся озвучить это даже в своих одиноких мыслях; которое чувствовал, держа в руках карандаш — ударило с разгона железным тараном в самое солнечное сплетение. Грудь сдавило, комок сжал горло, лицо перекосило. Слезы скопились под веками, как горячая тягучая жижа и не хотели вытекать.

На бумаге не было ничего кроме узоров, начерченных — без сомнения — его собственной рукой. Он не узнавал ничего на страницах, но и необъяснимым нутром понимал, что годами сам калякал пером эти черточки. Они должны вызывать образы в голове, но теперь не вызывают вообще ничего.

Это просто бумага, измазанная чернилами, и она потеряла свою волшебную способность создавать иллюзии.

Он полистал еще, ничего не ожидая, просто по привычке. Каракули было видно все хуже, вода в глазах мешалась, и стекала на бумагу, красиво размывая черные узоры по листу. Глаза и вообще тело Фостер не контролировал и не чувствовал. Лицо само лило слезы.

Полчаса — а может и больше — Фостер и Ши просто сидели по разные стороны решетки и молчали.

Он чувствовал, что надежда внутри становится мягкой и податливой. Острые металлические тиски медленно ее сжимают. Все дни его поддерживала абсурдная, но обнадеживающая мысль: “вдруг это не я, а остальные не в порядке. Надо выбраться и попасть домой, где все хорошо, люди говорят как люди”.

Конечно, живучая надежда осталась и сейчас, не смотря на остатки немецкой речи, которая была китайской речью, которая была мыслями в голове писателя триста лет назад.

– Бшяк невылс, зю тюцыцэюфд? — спросила наконец Ши.

– Да так, ничего, — ответил Фостер и отдал портфель с тетрадями обратно.

Следующие пару дней он напоминал засохший циперус. Ши рассказывала свои невнятные байки, иногда что-то спрашивала, и Фостер ей кивал. Иногда она молча подолгу в него вглядывалась, а когда теряла надежду уловить хоть движение, засыпала от скуки. Ее дежурства у клетки затягивались все дольше. Ши и сама была как узница.

Однажды, пока Ши спала, Фостер вдруг заговорил:

– Знаю, что ничего не понимаешь. А мне все равно трудно говорить такое вслух. Стыдно, кошмар — но если бы евреев заставили работать, а не травили и не расстреливали миллионами — быть может я не оказался бы на том чертовом заводе.

Ши приоткрыла глаза, приподнялась, опираясь на руку, и широко зевнула.

– Каждый день я думал — лучше бы туда попал другой, а не я. Мы вот считаем себя добрыми людьми. Но добро ли ценить свою жизнь выше остальных.

Одни абсурдные противоречия кругом. А германия конца войны — это вообще жертва самого страшного противоречия, с которым может столкнуться человечество. Ее раздирали два взаимоисключающих зла — категоричность и двоемыслие.

Американцы и англичане оставили нас без самолетов, и безнаказанно бомбили заводы, которые должны были отправлять танки на войну с русскими. Заводы приказали перенести под землю, но для этого нужны десятки тысяч рабочих рук. И в лагерях СС как раз держали миллионы евреев.

Перед верхушкой встал вопрос — допустить ли евреев до стройки великих немецких заводов? Позволить ли им собирать безупречное оружие рейха?

Ответ “да” означает пойти наперекор воле фюрера. Сделать шаг назад от десятилетия пропаганды — от убеждения, что евреи бестолковые животные, и в то же время хитрые подлецы. А главное — усомниться в окончательном решении еврейского вопроса.

Ответ “нет” заставит молча смотреть как союзники рвут непобедимую и несокрушимую Германию на части.

Это очень по-немецки, но решено было остаться категоричными. В условиях экономической катастрофы на евреев-рабочих ввели запрет. Работать отправили пленных и обычных немцев, которых теперь массово арестовывали по любым поводам.

Ши слушала внимательнее, чем обычно, а Фостер говорил будто не с ней.

– Там, куда я попал, были французы, испанцы, итальянцы, чехи, поляки, русские и ни одного еврея. Семь месяцев я не видел поверхности. Но даже под землей, без единой свободной секунды вымолвить и половину слова, мы разделились по языкам. Это так странно. Я даже живых и мертвых не всегда различал. Иногда казалось, что рядом идет мертвец, а в куче тел кто-то уснул, прилег на минутку. Но по нашивкам на форме я всегда прекрасно знал, на каком языке мертвец говорил.

Когда тебя обрекли на бессмысленный и бесполезный труд, плен кончится только смертью. Для обреченного лучше умереть как можно быстрее, желательно сразу. Все бы так и сделали, но мешала надежда — крепчайший замок в наших тюрьмах.

Еще не свободе, как и многие немцы, я знал — Германия проигрывает войну, но был уверен, что на самом деле выигрывает. В катакомбах двоемыслие испарилось, и появилась реальная надежда, что со дня на день нас найдут и освободят. Я с наслаждением представлял, как врываются русские, окунают надзирателя головой в цистерну и насилуют втроем в одно отверстие. Каждый удар в ночной тишине представлялся мне взрывом английской бомбы, мне снилась, как она пробивает надо мной путь на свободу, к семье.

Я тогда даже не понял, где началась реальность. Шум, визг, топот, охрана куда-то бежит, а потом тишина.

Пленные, мы все, сидели на нарах и не понимали, что делать. Семь месяцев, или больше, я не выпрямлялся в полный рост без приказа надзирателя. Теперь коридор был свободен, вдали хлопали выстрелы, а сотни человек вокруг не могли пошевелиться. Перешептывались на своих языках, и общий хор смешивался в нечленораздельную речь.

Сначала ушли несколько человек и не вернулись, потом ушли еще. Потом решился я. Не знаю, как тебе описать ощущение, охватившее меня на улице. Это напоминает страх высоты, вот только стоишь не на высоте, а на широкой равнине. Горизонт виден слишком далеко, хочется прижаться пониже, иначе притяжение тебя не выдержит, и ты улетишь с земли, как с бешено раскрученной карусели.

Это я запомнил. Еще запомнил адский шум, кашу из криков и стрельбы. Остальное забыл, потому что, ничего не понимал и страшно боялся — как будто разучился даже переставлять ноги самостоятельно.

Как будто тащат куда-то.

Последнее, что я помню, как человек в форме целится в меня пистолетом. Он говорил мне что-то, а я не разобрал слов. И дальше все как во тьме.

А теперь знаешь, что мне кажется. Вдруг он меня убил, и я действительно в аду?

2

– Да, конечно. Грустно думдить па редко пестовать. Но если вы считаете барашто, то это мысль, тогда стрепте, — говорил Фостер то по-немецки, то по-китайски, медленно и тихо. Иногда он вставлял японские, английские слова. Один раз перешел на смесь итальянского с французским. Бывало разбавлял русскими словами — и ни разу не связал их в предложение, которое имело бы хоть немного смысла.

Некоторые языки Линь Конрон знала. Сегодня ей казалось, что в голосе Карла (так она привыкла его называть до того, как в гостинице нашлись записи и документы) гораздо больше боли, чем обычно.

– Чернеющими понятии выражаемым деревом подержалась. прячмещимся предоставлен бероеющим осуждают мою династию. Я может — а разом ропщет драматическое каменьщиков, пивовары, неуязвимых эльванса, оглядывалась содержательниц борта воспользуются.

Линь как обычно прислушивалась сквозь его голос к шагам на улице. Она была настороже. Если кто-то приближался к дому коменданта Жао Бочэна, в подвале которого держали Карла-Фостера, Линь нервничала и готовилась к худшему.

Так произошло и сейчас. Она услышала, как к двери в противоположном конце коридора подошли. Ручка опустилась, дверь медленно открылась. Линь встала с пола, тело ее напряглось.

В дверном проеме стоял Жао Бочэн. Толстяк с серой кожей лица, какая может быть только у самого заядлого курильщика. Из-за широких влажных пор он походил на кусок ожившей спаржи.

— Товарищ Конрон, мне нужно с вами переговорить.

Линь испытывающе смотрела на коменданта. Прислушалась, нет ли в помещении людей, кроме него.

— Пожалуй, я побуду здесь еще немного. Мои исследования на сегодня не закончены, — сказала она нарочно почтительным тоном.

— Завтра в расположение лагеря прибывает маршал Чень И. После своего назначения на пост главы госсовета он хотел бы услышать наш доклад о недуге. Думаю, нам с вами важно обсудить все детали предварительно.

Конрон помнила, что Чень И еще неделю назад занимал пост секретаря Восточного военного округа. Не похоже, что он мог так быстро подняться. Скорее всего Бочэн что-то путает или специально врет.

— Товарищ Бочэн, все что мне на данный момент известно о недуге, я озвучила. Все исследования с моими заключениями у вас на руках. Насколько я помню, мои выводы расходятся с вашей точкой зрения. Если вы не передумали, зачем хотите видеть меня на встрече с маршалом?

— Я не хочу. Ваше присутствие — это личное требование И.

Линь видела, что Фостер в клетке насторожился.

— Разве клешниете о краны качества четвреге? — спросил он нервно.

Жао Бочэн тяжело выдохнул и смягчил голос:

— Линь, когда вы уже объясните мне, зачем проводите каждый вечер рядом с этим..?

— Я исследую недуг, — соврала она.

— Это не правда.

— Думаю, причина вам прекрасно известна, товарищ Бочэн.

— Вы слишком мнительны по поводу наших солдат. У них нет причин ненавидеть Фостера Кихаду.

— Я слышала, что они замышляют. Но виню в этом конечно вас.

— При чем же здесь я, — усмехнулся Жао.

— “Если хоть еще один из нас сойдет с ума, я лично пристрелю немца” — вот что я слышала от них.

— Вы уже жаловались, и я провел беседу с личным составом. Чего вы еще от меня хотите? В отдельной камере немец в большей безопасности, чем со всеми.

— Солдаты решили, что Карл — то есть Фостер Кихада — виновник недуга и диверсант после ваших россказней и допросов с пристрастием.

— Он сам решил сбежать. Но я могу перевести его обратно, если вам так больше нравится.

— Нет, не надо. Лучше держите солдат в курсе реальных дел и основных гипотез, а не подпитывайте страх. Недуг — это не атака Гоминьдана, Американцев или Англичан. Пострадавшие не сошли с ума и не заразны.

— Товарищ, Конрон, представьте вашу версию завтра маршалу Чень И. Прежде чем нести эту наивную чушь, подумайте еще раз. Я не хочу собирать для вас расстрельную бригаду за халатность или, чего хуже, измену в военное время. Но, не сомневайтесь, свой долг выполню честно и беспрекословно.

— Я в этом уже убедилась, товарищ Бочэн, — съязвила Линь.

Комендант фыркнул, скрылся в проеме и хлопнул дверью.

***

Лагерь засуетился с самого утра. В тёплом майском воздухе, влажном от запаха цветущей земли витала поднятая с дорог пыль и запах бензина. Солдаты любопытно разглядывали приехавшие машины. Кто-то пытался заговорить с гвардией маршала, но те грубили и общались без охоты.

Кабинет коменданта светился, переполненный солнцем до краев. В полосках света у окон, будто планктон в океане, витали пылинки. Маршал Чень И расселся на стуле и задумчиво ее разглядывал. Герой партизанского движения, а затем и гражданской войны, гроза японцев, победитель армии Гоминьдана, выглядел испуганным и печальным. Его длинное овальное лицо блестело от пота, уголки губ как будто стекали по лицу вниз.

Жао Бочэн открыл шкаф и достал бутылку армянского коньяка, которую он привез из Советского Союза. Выпить с важнейшим человеком в партии после Мао Цзэдуна — пусть тот и получил высокий пост только что — было для него великой радостью.

Бутылка стояла на стеклянной тарелке, с аккуратно расставленными вокруг хрустальными рюмками. Жао на секунду задумался, взглянул на Линь, и налил коньяк только в две стопки — маршалу и себе. Когда он поставил их на стол, Чень И схватил обе и по очереди, без остановки, осушил.

— Товарищ Жао Бочэн, — проговорил маршал громко выдохнув, — где доктор, который исследует сумасшедших в вашем лагере? Мне нужен его доклад.

Ошарашенный Жао успел только открыть рот.

— Я здесь, маршал И, — вступила в беседу Линь, — меня зовут Линь Конрон, я психиатр, и у меня нет оснований считать этих людей сумасшедшими.

Маршал поднял на нее взгляд с каплей удивления. Он не стал говорить, что ждал увидеть психиатра-мужчину, а Линь принял за секретаршу. Лишь кивнул, и его взгляд вернулся к обычному состоянию — наполнился страхом и печалью.

— Ваши коллеги пришли к иным выводам, — сказал он.

Линь сидела перед маршалом вытянувшись, держа спину как по струнке. Она говорила четко, с выдержкой и уверенностью, высушивая речь до солдатского тона.

— Я, как и все, узнала о случаях массового помешательства и подозрениях на атаку неизвестным оружием. Но проведя исследования, не нашла ни признаков сумасшествия, ни следов внешнего воздействия, которое могло вызвать недуг.

— А то что они несут чушь и ни черта не понимают, это не признак сумасшествия? — вскрикнул Жао, но недовольный взгляд маршала его утихомирил. Линь продолжила не дрогнув.

— По результатам исследования я придерживаюсь убеждения, что больные страдают неизвестным видом афазии.

— Афазии? — переспросил Чень, хотя расслышал слово прекрасно.

— Нарушение речи, связанное с повреждениями коры головного мозга. Симптомы указывают на дисфункцию в области Вернике, которая расположена за центром Брока и извилинами Гешля. Она отвечает за распознавание слов и за связь внутреннего мышления с моторными способами выражать мысли — речью, жестами.

Из-за недуга связь нарушена, слова не вызывают у них никаких ассоциаций. Для них это бессвязный набор звуков.

Своя речь, скорее всего, кажется нормальной. Они не осознают, что на самом деле говорят несвязно, и что их слова не соответствуют мыслям.

— Хотите сказать, что они в здравом уме, просто не могут говорить и понимать?

— Да, а также не воспринимают жесты, надписи и любые символы, которые требуют ассоциативного мышления. Их разум заперт в одиночной камере, если говорить метафорически.

— Маршалл И, — вступил Жао Бочэн, — пока мы совсем не ушли в метафорические дебри, я хотел бы заострить здесь ваше внимание. Товарищ Линь Конрон говорит о какой-то там области в голове. Якобы там “повреждения”. Ну, сумасшедших мы вскрыли, покопались в мозгах и ничего не нашли — все там чисто.

Спину Линь Конрон сводило от напряжения, лицо ее слегка порозовело.

— Разве у вас были случаи смерти среди сумасшедших, чтобы проводить вскрытие? — спросил Чень И.

— Комендант Жао Бочэн расстрелял троих, — подавляя гнев, медленно и строго выговорила Линь.

— Зачем вы это сделали, товарищ Бочэн?

— Я объясню, конечно же. Мы с большим уважением относимся к познаниям товарища Конрон в области психиатрии. Я сам в этом не смыслю, наука ведь темная как лес. Не поймешь, где точная правда, а где сумасшедшие вымыслы — поэтому полностью доверяю экспертизе образованного человека. Специализация доктора Линь… эти самые…

— Афазии, — вставила Линь.

— Да-да, они. Прибыв в лагерь, она сразу же заявила, что все здесь страдают этой оказией. Сам я человек сомневающийся, привык, что доктор, который лечит шизофреников, говорит: “все больны шизофренией”. Хирург найдет “осколки в голове”, а монах уверит: “вселился злой дух”.

— А солдат везде видит врагов! — не удержала самообладание Линь, но тут же пожалела. Она обещала себе сохранять хладнокровие. Жао Бочэн продолжил довольным голосом.

— Я сказал доктору Линь, “может быть вы видите то, что хотите видеть?”. Но она была тверда, как скала. Ну знаете, на словах я не силен спорить с женщинами, поэтому добыл — скажем так — предмет для исследования. Те трое вели себя недопустимо для военного времени, и оказались у стенки. Но товарищ Линь ошиблась, их мозги оказались в порядке. Надеюсь, тела этих преступников еще помогут в дальнейших исследованиях.

Чень И помолчал, переминая в руке пустую рюмку. Жао хотел налить туда еще коньяк, но маршал отказал жестом. Наконец, он заговорил:

— К вашему решению расстрелять людей мы вернемся в более подходящее время. Сейчас важно другое. Скажите, товарищ Линь — афазия бывает только при повреждениях мозга?

— Нарушения в области Вернике были описаны почти семьдесят лет назад. Среди причин значатся инсульты, травмы, воспаления. К сожалению, мы не очень далеко продвинулись в изучении мозга с тех пор. В наш век солдаты указывают ученым, что исследовать, и мозг точно вне сфер их интересов, — поглядев со злостью на коменданта сказала она, — зато мы гораздо больше знаем о химических и биологических влияниях. А признаков поражения бактериями, химикатами или заражения чужеродными телами не обнаружено ни в анализах крови живых, ни в телах убитых.

— Товарищ И, — снова вступил Бочэн, — не надо быть умником, чтобы увидеть — люди сошли с ума массово, одновременно и сразу после нашей победы над японскими оккупантами и изменниками из Гоминьдан. На войне не бывает таких совпадений.

Маршалл перевел взгляд на Линь, ожидая, что она ответит. Но Линь молчала.

— Массовый характер недуга самая большая загадка для нас, — наконец, сказала она, — к тому же наши средства защиты бесполезны. Персонал в лагере заражается, даже соблюдая все правила и предосторожности. Совершенно непредсказуемо.

В кабинете коменданта повисло молчание. Маршал наконец протянул Бочэну рюмку. Тот мигом подскочил за выпивкой, налил ему и себе. На этот раз Жао был расторопней и успел выпить свой коньяк сам.

— Если вы не нашли повреждений головы, почему считаете, что это не сумасшествие? — спросил Чень И.

— Сумасшествие подразумевает целый комплекс поведенческих отклонений. Но пока люди не разговаривают, их поведение полностью соответствует поведению здорового человека в состоянии стресса. Осознав проблему, большинство пострадавших постепенно пришли в себя и послушно ждут, пока их вылечат. То есть, после шокового состояния они приняли рациональное решение не действовать вслепую. Больше того, у них сохранилась способность к адекватному восприятию мира. Я смогла установить с пострадавшими некое понимание с помощью цветных карточек и рисунков.

Бочэн обхватил свое лицо ладонью, покачал головой и раздраженно выдохнул.

— Особенно мне помогло, — Линь запнулась на секунду, — общение с гражданином… Германии, который попал к нам в лагерь.

— Что, Германии? — услышав это маршал вернулся из своих размышлений к словам доктора. Жао Бочэн ждал этого момента долго, и поспешил подхватить свой главный козырь.

— Мы поймали немца с английским именем и японской фамилией, прямо в центре очага Шанхайской вспышки, — с торжествующей усмешкой рассказал Жао, — попав в лагерь он сразу же бросился бежать, единственный из всех.

Стараясь не обращать внимания на коменданта, Конрон продолжила рассказ.

— Я подумала, что иностранцу в незнакомой среде будет гораздо труднее осознать происходящее. У него, скорее всего, останется надежда, что возвращение на родину решит проблему. Для защиты рассудка мозг часто строит иррациональные надежды. Это нормально для здорового человека… В его гостиничном номере мы нашли рукопись. Кажется, он пытался перевести наш Сон в Красном Тереме на немецкий язык.

Линь говорила тяжело, совесть ее беспокоила.

— Я принесла перевод ему, он взглянул и заплакал. Впал в подавленное состояние, на следующий день очень долго о чем-то говорил… Думаю, не поняв немецкий текст, да еще и свой собственный, он лишился надежды.

Бочэн расхохотался.

— Товарищ Конрон, я слушал от вас много бессмыслицы — но это уже переходит все границы, — давясь от смеха говорил он, — от этих немецких зигагулин я сам готов плакать. Товарищь И, немец — диверсант, виновный во вспышке эпидемии, это очевидно!

— Вы знаете, как лечить недуг? — спросил Чень И, игнорируя замечание коменданта.

— Пока не знаю, — обреченно ответила Линь.

Маршалл глубоко вдохнул. На выдохе он поднялся со стула будто ракета, широкими шагами вышел из-за стола. Приоткрыл дверь — там стояли двое солдат. Он попросил их уйти на улицу, потом плотно закрыл кабинет.

Чень И подошел к Линь и посмотрел ей в лицо — строго, но по прежнему со смесью страха и печали в глубине зрачков.

— Я согласен с вами, товарищ Конрон, — наконец, произнес он, — ничего не могу говорить про характер недуга, но это не атака врага.

Бочэн смотрел на маршала с недоумением.

— По крайней мере, не на нас, и не от тех, кого мы в этом подозреваем. Я должен ввести вас в курс дела.

Маршал откашлялся и продолжил, генеральски грохоча голосом:

— Со вчерашнего дня я исполняю обязанности первого секретаря. Мао Цзэдун, Чень Юнь, Линь Бяо и многие другие страдают недугом. Треть офицерского состава недееспособна. Количество личного состава армии еще подсчитывается. Север погряз в недуге полностью. В Пекине изолирована треть города.

Радиоперехват и разведка показывают, что в Японии, в Корее, в Америке, Европе, Советском Союзе и других странах началась некая “эпидемия непонимания”. Дипломатические каналы оборваны. Сейсмографы уловили уже восемь аномальных волнений. Есть подозрения, что это ядерные взрывы.

Чень И измерял шагами кабинет. Каждое слово входило в головы Конрон и Жао Бочэня как гвоздь. Маршалл говорил ровно и безэмоционально.

— С сегодняшнего дня генеральный штаб переносится в Шанхай. Здесь пострадавших меньше всего. Ваш лагерь я назначаю центром по исследованию и борьбе с недугом. Вы, Жао Бочен, переведены в провинцию Гуандун и отбываете через неделю, как только предоставите отчёт о расстреле, и вам на замену прибудет гвардейский полк.

Жао Бочэн краснел от стыда, гнева и бессилия от своего поражения.

— Все ресурсы, что есть у Коммунистической Партии Китая — в вашем распоряжении, товарищ Линь, — продолжал Чень И, — завтра мне нужен список всего, что нужно для работы — люди, техника, средства. Ваша задача искать причину и способ лечения недуга. Время уходит.

Вся надежда на вас, — добавил он.

***

На улице Линь Конрон вдохнула горячий майский воздух, которого ей резко не хватило в помещении. Чень И говорил быстрее, чем она успевала осознавать. Увидев в глазах Маршала требование ответить, Линь смогла только испуганно кивнуть. Все остальное, как в тумане.

Машина Чень И покидала лагерь, медленно уходила в горизонт, превращаясь в облако пыли. Вместе с ней лагерь покидали шум и суета. Ветер мягко трепал брезент палаток, поднимал клубы пыли с вытоптанных тропинок. Солдаты стояли на постах по одному, щурясь от яркого солнца. Больные недугом не показывались на улице. Пустота, жара, тишина.

Груз новостей постепенно укладывался в порядок, но легче не становилось. Ликование сменяло отчаяние и обратно быстрее, чем пчела перелетала с цветка на цветок.

Линь бросало в пот от обилия мыслей. Такой хаос в голове невыносим — каково же остаться с хаосом наедине. Ее охватывал страх неизбежности и предстоящей работы, хоть и не верилось в масштабы недуга.

Терзало другое. Она не соврала маршалу, но для стройности доклада опустила важную деталь — и верила, что не зря.

Линь прекрасно понимала, почему Чень И выбрал ее гипотезу, несмотря на все белые пятна и домыслы. Только теория афазии области Вернике утверждает, что Мао Цзэдун и вся верхушка партии не сумасшедшие. Чень И боится, она увидела это. Маршал верит, что выбор зачтется ему, когда недуг останется позади. Дурак Бочэн, думал кому-то нужны дешевые интрижки с поиском врага.

Вне политики правда была сложнее. Болезнь не исключает сумасшествия. В исследованиях афазии упоминались случаи, когда больные были склонны к паранойе. Ничего удивительного — в глубинах каждого разума живут монстры, и не все выдержат, оказавшись с ними взаперти.

Линь смотрела на зашуганных вооруженных мальчишек по периметру лагеря, как на часовые бомбы. Трудно предсказать, что случится со следующим солдатом, перестань они понимать голоса своих друзей и приказы офицеров. Привыкший быть ведомым, разум лишится поводыря и будет слушать только собственный искалеченный уставами голос. Она догадывалась, как опасны и бесполезны дежурства у клетки Карла-Фостера. Если отчаявшийся солдат захочет решить проблему по-своему — он ее решит.

Вопрос лечения мучал сильнее страха. Как найти проблему в магическом механизме человеческой головы. Неужели возможно, что из бешеных, хаотичных, текущих одновременно в разные стороны потоков мыслей, серый мокрый кусочек плоти умеет доставать линейные и связные цепочки слов. Как бутылочное горлышко, маленькое отверстие на дне океана.

Действительно ли проблема в области Вернике? Прав был Жао Бочэн, повреждений там нет, состояние рассудка пострадавших — загадка, обросшая домыслами. Но теория Линь выгодна не только политически. В ней есть надежда.

Сохранение рассудка означает, что можно подготовить запасной план — способ взаимодействия на случай, если заболеют абсолютно все. Шифр или искусственный язык. Лингва Франка — единый язык для всего поехавшего головой мира.

Но можно ли? — тут же засомневалась она — афазия Вернике сжигает мост между мышлением и языком. Даже если изобрести язык, понятный человеку, не способному понимать языки (что уже невозможно), то как заставить этого человека, потерявшего способность учить языки — выучить язык. Бред, невозможно никак.

Линь чувствовала себя как в детстве, когда лазила с мальчишками по скале. Она забралась высоко. Лезть выше не получалось. Самоуверенность толкала ее вверх. Но самоуверенность — это крыса, которая первая бежит с тонущего корабля. Тогда, на середине между землей и вершиной, Линь осталась наедине с тающими силами и пониманием, что все кончено, слишком необъятным для маленькой девочки.

Она не дотягивалась до выступа сверху, не могла слезть вниз, и знала, что не провисит в этом положении долго. Но она провисела, пока тонкие руки и ноги не задрожали от напряжения, как под ударами тока. Ей кричали сверху и снизу, а она все равно была одна во всем мире.

Потом только всплеск холода и забвение. Линь сломала руку, две ноги, несколько ребер, порвала легкое, покалечила лицо. Долгие месяцы провела прикованной к кровати. Тогда она и услышала от матери с отцом:

“Хуже девочки, похожей на мальчика, может быть только ребенок-калека. Хуже девочки-калеки, похожей на мальчика не может быть ничего”.

Она была одинока в семье с тремя сестрами и двумя братьями, одинока с мальчишками на улице, на больничной койке, сбежав из дома, в коммунистической партии, в университете, в путешествии в Советский Союз и в Европу, в больнице среди душевнобольных, в лагере зараженных недугом непонимания — но нигде не была одинока так, как на скале перед падением.

Линь не знала, достойно ли это гордости — быть хорошим психиатром. Только человек с глубокими внутренними противоречиями и ранами может им стать. Всю жизнь она искала в себе ответ “переживет ли еще одно падение”, стремясь и одновременно боясь проверить это на деле. Но в глубине души понимала, гложет ее другое. Из тьмы бесконечного колодца страх шептал правильный вопрос: “переживет ли она еще раз такое одиночество”.

Умирая, каждый в своем теле одинок.

Как-то во Франции Линь познакомилась с летчиком, который дважды разбивался в песках пустыни, терял друзей, но продолжал летать. Это был удивительный человек. Мудрый, добрый ко всему живому, готовый драться, но покорный судьбе. Ей казалось, что там, на высоте, ему открывается некая высшая правда, загадочным образом склеивающая противоречия.

На земле он писал романы, популярные у Французов. Линь, спросила, как ему удается так чудесно и точно говорить о неуловимом, где он находит слова. Летчик ответил, слова только мешают людям понимать друг друга.

Линь встала, как вкопанная.

Она зашагала обратно к дому коменданта, остановилась в сомнении, затем снова пошла — набирая скорость, будто глохнущий автомобиль.

На следующий день в радиосообщении штабу Чень И в Шанхае она передала: “Нужны эксперты-лингвисты, военные шифровальщики, неврологи, хирурги, имеющие опыт операций на мозге, эксперты в электрике, инженеры-кибернетики. После того, как она изложит им свой план, будет составлен новый список”. “Раз мы не можем понять слова, научимся читать мысли” — добавила Линь Конрон. Штаб пообещал доставить группу в течение недели.

Линь ощущала, как тянется тонкой рукой к выступу скалы.

***

– Представляешь, Карлу Вернике не было и тридцати, когда он сделал прорывное открытие в психиатрии, — Линь говорила с Фостером задыхаясь от нетерпения и переизбытка чувств, — Никто не мог понять, где и как формируется речь, величайшие умы упирались в тупик…

Конечно, ему повезло, если так можно сказать. Один пациент перенес инсульт, а потом заговорил… примерно как ты. Был в себе, вел себя обычно, но нёс бессвязную чепуху и не понимал, что ему говорят. Когда пациент умер, Вернике нашёл повреждение в маленьком кусочке мозга, — Линь постучала пальцем себе по голове.

– Гениальный снижения те, — ответил Фостер со смехом. Но Линь тараторила ни на что не отвлекаясь.

– Продолжил исследования, и гипотеза подтвердилась — Вернике нашёл извилины и дуги, которые были мостиком между словами и мыслями.

Впервые она запнулась и как сачком хотела поймать ртом следующее слово, но ловила только воздух.

– Когда я об этом думаю… я… как это… Что же такое мысль, как она будет выглядеть до того, как пройдет по извилинам и превратится в слово? Такое странное ощущение… будто мое сознание ищет зеркало, чтоб взглянуть на собственный облик, и не находит. Оно знает о себе только со слов посторонних. А если слов не будет? Что если слова — и есть основа всего? Вдруг слова определяют мышление? Нет слов, не будет и мыслей? Это… импульсы… господи…

Она обхватила лицо руками и замолчала. Выдохнула через ладони, затем стянула их по лицу, оттягивая вниз кожу.

— У меня внутри есть бесформенное прозрачное ощущение, — продолжила она, — что-то вроде вибрации. Оно как будто бы хочет выбраться из моей головы, но плоть его гасит и не выпускает. У ощущения нет длинны и объема, оно не измеряется временем и количеством. Это незаметная и неуловимая вспышка, щелчок, куда может влезть вся боль вселенной разом… но… чтобы ты испытал ее тоже, мне надо подобрать может тысячу слов, может десять тысяч, в правильной последовательности и темпе, чтобы они — десятки, сотни часов — с ювелирной точностью лепили в твоей голове ту же самую вибрацию, минуя заслоны. Хотя в моей голове она возникла без всяких слов мгновенно.

Понимаешь, ощущение от составленной последовательности должно быть как можно ближе к ощущению ее задумки. Подбирая слова, ты решаешь уравнение между началом и концом.

Придумай я книгу, она тут же появится в моей голове в виде конечного впечатления от ее прочтения, и впечатление это одновременно станет ее замыслом, как будто линейного времени не существует. Только потом мозг начнет перевод в слова, и я пойму, насколько сложна и тяжела эта мимолетная вибрация.

Как ее представить? Как уловить без слов? Как будто они — эти вибрации и ощущения — существуют не в нашем измерении, и только в виде маленьких слепков сюда попадают. Я… нет… я не знаю…

Линь встала с пола. Она быстро перебирала глазами, словно мысли были летающими кубиками перед ее носом.

– Только подумай, как это устроено. Области Вернике и Брока шифруют многомерные ощущения, превращая их в линейную цепочку слов. Если другой человек слышит речь, его извилины производят дешифровку из слов обратно в ощущения.

То есть чтобы вибрация одного сознания резонировала с вибрациями другого, она должна пройти минимум два этапа шифрования и дешифрования. И это если не брать в учёт перевод с разных языков.

Представь, сколько всего теряется на этих лишних этапах, сколько появляется искажений. А что если бы мы могли передавать мысли напрямую, без шифрования в слова и языки, именно в том чистом виде, в каком они существуют в сознании и с той же скоростью, с которой появляются?

Что если мы создадим искусственные, кибернетические извилины по образу области Вернике, и свяжем их друг с другом чем-то вроде телеграфной сети?

Боже мой, как бы это все ускорило и упростило!

Линь улыбалась Фостеру, как ребёнок, и в глазах ее было ожидание.

— Ну что, а? Как тебя такая мысль? Думаешь может сработать, — спросила она и засмеялась. Фостер засмеялся в ответ.

— Нет, это чертова научная фантастика, а я просто сумасшедшая дура. Ты не представляешь, какая я дура, Карл, — сказала она, — Вчера я сообщила в штаб, попросила целую команду инженеров и ученых. Они ответили, что скоро пришлют их сюда. Представь, они реально думают, что я нашла выход из этой абсурдной катастрофы, думают, у меня есть решение.

Приедут, а я расскажу им вот это все, что говорю тебе. Какой, думаешь, будет их реакция? Наверное, меня расстреляет в тот же вечер, Карл. Я полная дура, полная.

Линь замолчала, а потом разрыдалась.

— Сам Вернике закончил глупее некуда, — вновь заговорила она смеясь и плача одновременно, — однажды утром он решил прогуляться на велосипеде. Упал, сломанное ребро пробило ему легкое, и Карл задохнулся. Представляешь? Какая нелепица…

***

Неделя, за которую Чень И, обещал собрать команду для Линь, подходила к концу. Девушку волновало многое, она боялась приезда ученых, и одновременно ждала с нетерпением, решив что даже не будет увиливать, а выдаст свои идеи без прикрас, как есть. Будь что будет, терять уже нечего.

Жао Бочэн готовился сдать пост, солдаты собирали вещи. Пока он копошился, в своём кабинете, Линь пыталась связаться со штабом в комнате радиосвязи. С той стороны приёмника с прошлого вечера была тишина.

Внизу раздался галдёж.

– Нездеший задать что я! Откроковица! Пересылать, пересылать султанство! — Это был голос Фостера.

Линь выбежала в коридор. Солдаты под руки вели узника вверх из подвала. Он шёл с трудом и был жутко перепуган.

– Куда вы тащите его? — закричала Линь, — Опять! Сколько можно таскать беднягу!

В коридор из своего кабинета выглянул комендант.

– Ну не шумите вы так, товарищ Конрон. Старый вояка всего лишь наводит порядок для своих преемников.

– Оставьте Фостера Кихаду, где он был. Новый комендант сам решит, что с ним делать.

– Нет нет нет, так нельзя, — с издевательской усмешкой говорил Бочэн, — что подумает обо мне комендант, если найдёт в подвале под своим кабинетом старого сумасшедшего немца. Он испугается до смерти, чего доброго поседеет, подумает, что я подложил его туда специально.

– Бочэн, Поставьте Кихаду на место, я сама разберусь с новым комендантом.

– Порядок превыше всего, Линь. Бардак я после себя не оставлю, — сказал он и неспешна скрылся в кабинете.

Линь проследила, как солдаты отвели пленника в палатку и разошлись по своим постам. Весь день она с подозрением за всеми следила, и ни на секунду не спускала глаз с Бочэня.

Но вопреки ее опасениям все было тихо. Хотя старые соседи удивились возвращению неудавшегося беглеца, и некоторые заметно нервничали. Немец скромно устроился на полу переполненной палатки, но смешаться с народом, конечно не мог.

Линь продолжала вызывать штаб до самых сумерек. Не дождавшись ответа, она встала со стула, и решила поскорее пройти на улицу. Чем ближе был отъезд Бочэня, тем труднее стало его терпеть.

Комендант допивал бутылку армянского коньяка из горла, хрустальные рюмки осколками лежали под его ногами. Бочэн шумно ерзал на стуле, много курил и отхаркивал на пол, бормоча что-то себе под нос. Воздух в его комнате был сперт и взрывоопасен. Линь, стараясь не дышать, шла к двери.

— Товарищ Конрон, — окликнул ее Жао.

— Я спешу, товарищ Бочэн.

Линь шла к двери не сбавляя скорости, ее глаза разъедал дым и перегар.

— Только один вопрос, Линь. Уважьте старого вояку. Как-никак, я вас покидаю, — Бочэн бегал по ней окосевшими глазами и расплывался в улыбке. Линь остановилась, молча и недовольно ожидая вопрос.

— Свобода или равенство?

— Что?

— Два непримиримых добра, за которые мы воюем последние тринадцать лет. Либо самые свободные заберут себе всю свободу, либо сильные всех насильно уравняют. Вы на чьей стороне?

— Не очень по-доброму звучит.

Бочэн засмеялся и протянул Линь сигарету. Линь молчала. Она с подозрением посмотрела в окно. Солнце скрывалось, из-за сумерек лагерь было плохо видно. Сощурившись, она пересчитала солдат на постах, присмотрелась к платке Карла-Фостера. Все было спокойно. Она подошла к Бочэню, взяла сигарету. Села так, чтобы хорошо видеть улицу.

— Представьте на секунду, что нас заразили намеренно.

— Кто?

— Не знаю, чужаки. Подождите, подождите, не уходите, я не договорил. Если нас заразили намеренно, чтобы снова оккупировать, как это сделали японцы. Только на этот раз продумали доскональный план — разобщить раз и навсегда, чтобы мы были не в состоянии сопротивляться. Как поступите вы, когда чужаки придут забрать свое, — примите их правила, раз они сильнее? Или будете драться?

— Война кончилась, Жао. Сейчас другие проблемы. А мне надо идти.

Жао затянулся сигаретой с громким хрустом, разом втянув половину. Дыма, тем не менее, почти не выпустил.

— Я прошу вас пофантазировать.

— Не знаю, постараюсь выжить?

— Драться или приспосабливаться — это все способы выжить. Вы не ответили, какой выбрать.

— Я не знаю. Какой получится.

— Вот именно. Вам и не надо знать. Выбор — это привилегия сильнейшего. Поэтому единственное что в мире имеет значение — становиться сильнее. Когда сильный придет, он сам скажет вам что делать. Расскажет, где добро и зло, где правда и ложь. Захочет — будете драться. Захочет — сожжет ваш дом, отберет еду, заставит вас и ваших детей работать в шахтах, перепахивать для него землю, которая раньше была вашей, — Жао затушил сигарету об стол. Со внезапной серьезностью, грубо, полицейским тоном он спросил, — что вы делали во время японской оккупации, товарищ Конрон?

— Вы обещали всего один вопрос, — но Бочэн пропустил ее слова мимо ушей и держал твердым требующим взглядом, так же сильно, как бы держал руками.

— Как и все, жила в своем городе, — наконец ответила она.

— А как вы, товарищ Конрон державшими темпа закоснелости раньшен?

Линь не расслышала, и хотела переспросить — но тут же ее прошиб холодный пот. Она замерла. Жао тоже молчал. Ничто на его лице не поменялось. Глаза, едва видные на потном лице, были так же пьяны, полны наглой ненависти, как и минуту назад. Если это недуг, то он вошел в него тихо, незаметно, не вызвав даже зуда. Тишина, мертвее смерти, казалась вечной.

— Притаился морального проснувшемуся? Я чего ораження муравьиные то. Каждая нежа китае обрывающая роженнодо выпытывал судорожным наделив просморкашься бездействием?

Жао Бочэн сделал глоток коньяка и достал новую сигарету. Огонек спички осветил его влажное лицо, отразившись в каплях на лбу. Линь осматривала глазами комнату, искала, как быстрее выбраться и запереть коменданта внутри. Она не надеялась, что он перенесет недуг спокойно.

— Проливам обратимся инстинктивными?

Линь кивнула головой и заметила мельчайшее сокращение морщин на его лице — подозрение, что дела не ладны.

— Раские осмотрис?

Руки коменданта потянулись к столу, ноги напряглись — он вскочил. Линь Конрон в тот же миг прыгнула в угол комнаты к деревянной тумбочке, схватила навесной замок для двери. Но обернувшись увидела — Бочен с перекошенным от паники лицом преграждает ей путь.

— Беседах! Нашла ей! — закричал он.

Дыхание Линь перехватывало, сердце колотилось, страх погнал мысли в голове бушующим водоворотом. Бочен вопил и медленно к ней приближался. Линь хотелось протянуть руки перед собой, попросить коменданта успокоиться. Но она боялась, что убедившись в уже очевидном для себя, он окончательно потеряет контроль.

Линь рванула в другую сторону, надеясь пробежать в комнату радиосвязи. Бочэн моментально среагировал. Всем весом он навалился на стол, стоящий между ними, и повалил его прямо на Линь. Она взвыла от обрушившейся на бок тупой боли, рухнула на пол под тяжестью. Комендант подбежал и крепко схватил ее за лицо огромной сырой от пота пятерней.

— Смущеннии! Лист! Есть!

— Отпусти! — вырвался из Линь инстинктивный сдавленный писк. Она искала руками его лицо, чтобы тоже вцепится, но не удавалось.

Услышав слово, он сдавил еще сильнее. Так сильно, что Линь чувствовала напряжение своего черепа и пульс тончайших капилляров. Комендант — красный как дьявол — орал от ярости. Наконец давление прекратилась. Линь громко вдохнула, пытаясь выбраться из под веса Бочэна. Но тут на нее обрушился удар. Приподнятая голова глухо стукнулась о деревянный пол. Рухнул второй удар, третий. Боль звенела где-то в затылке, все закружилось. Она как будто упала на потолок, а удары приходились снизу, сбоку. Боль плавно превращалась в бессилие и тишину.

***

Солнце зашло. Жао Бочэн с пистолетом в руке, покачиваясь, шел к палатке, ничего не понимающих людей. Комендант жевал в зубах сигарету, она витала красным огоньком среди тонущего в сумерках лагеря. Все видели этот огонек — солдаты на постах, зараженные, что еще не спали. И Фостер Кихада тоже видел.

Но кто может понять намерения человека, когда он лишь красный огонек в темноте.

Бочэн зашел в палатку. С криком “Наладить!” вскинул пистолет и выстрелил перед собой. Пуля пробила дыру в брезенте. Оглушающий хлопок, будто лопнуло само время, отозвался в голове каждого, заложил десятки пар ушей.

Дремлющие солдаты вскочили. Люди в палатке попрыгали с нар, наваливаясь друг на друга. Им бы не составило труда схватить коменданта, но это была лишь мысль — отрезанная от других таких же мыслей непреодолимым барьером.

Фостера Кихаду не спрятал хаос тел. Он был белой вороной прямо перед глазами Бочэня. Пистолет твердо смотрел в свою цель, заглядывал ей внутрь.

— Усилье наладить разешто? — спросил комендант

— Давнишним сургучик перешел, — ответил Фостер

В еще не остывшем от шума воздухе грохнул второй выстрел. Кихада почувствовал горячий укус, но не понял где горело сильнее всего. Тело разобралось само, руки машинально прижались к сыреющей одежде.

Люди сорвались, как стая птиц над болотом. И если кто-то не собирался бежать, он побежал, ведь боялся остаться в палатке один на один с комендантом. Из маленького огонька Жао Бочэн превратился в пылающий факел, которым размахивают охотники, разгоняя животных.

Он стоял и стрелял. Люди бежали, падали, некоторые вставали, некоторые нет.

Из всех палаток на шум выглядывали пленники, и в тот же момент их сносил бурный поток паники.

— Цикус! Цикус! — кричал солдат, бросивший свой пост. Он размахивал винтовкой, все еще веря, что она инструмент порядка.

— Ковер взором кранего! — кричал другой солдат, паникуя.

Люди их не слушали — они уже отучились реагировать на звуки человеческого голоса. Желание бежать слишком долго копилось. Лопнув, как мешок, переполненный водой, оно не исчезнет, пока не откажут ноги и тело не упадет на землю. Каждый бежал сам за себя, в своей личной пустоте, и никто не понимал, как побег их объединяет.

Бочэн вышел из палатки молча и выстрелил не целясь в убегающих. Для растерянных солдат это был сигнал. Они вскинули винтовки и открыли огонь. Пули тонули в толпе, будто в потоке реки, выбивая из него лишь брызги воды.

— Колыбель назови! — закричал один солдат всем остальным. Он не стрелял, только махал руками. Его не заметил никто. Тогда он подошел к товарищу и выбил со всей силы винтовку у того из рук.

Солдат, уронив оружие, ничего не понял. Глаза его были воплощением паники.

— Кендельской! Роберов смышленный! — прокричал бунтарь и в тот же миг упал, сраженный пулей, под ноги товарищу. Туда же, где лежала винтовка.

Грохот стих, но волны его расходились по округе, как убегающие во все стороны люди, как круги по воде. Воздух дрожал и пух от дыма. Шум был вспышкой — после него осталась тишина и звон в ушах. Земля пропитывалась кровью на пустыре. Среди тишины и трупов стояли солдаты.

Линь Конрон смотрела на них с крыльца дома под красным флагом. По ее раздутому от ударов, сине-желто-красному лицу текли слезы и кровь. Она смотрела в глаза Жао Бочэню. А Жао Бочэн не понимал куда смотрит. В этот момент он понимал другое. Тринадцать лет назад комендант впервые столкнулся с войной, но тогда она его обманула. Жао Бочэн представлял войну обменом ударами, а она свалила его на лопатки, не дав ударить в ответ. Всю жизнь Жао копил злобу под подошвой врага, решив, что война — это право бить.

Но снова был обманут. Оказалось, война — это когда никто ничего не понимает, но уже поздно что-то менять и нельзя остановиться.

Молча и медленно он ушел из лагеря. Часть солдат пошли за ним, часть так и остались стоять, ни живые ни мертвые

***

Всю ночь врачи спасали раненых, но друг друга не понимали. Их строгие лица напоминали опустевшие стеклянные колбы. Панику от заражения недугом медики держали где-то глубоко внутри, либо наоборот, оставили снаружи на потом.

Они молчали, старались не смотреть друг другу в глаза, чтобы не вспыхло отчаяние и не опустились руки. Как роботы, врачи взглядами указывали друг другу, что делать, работали на автомате, расходуя последние возможности друг друга понять.

Оставшиеся в лагере солдаты вели себя по-разному. Один крепился и сидел с хмурым лицом, другой спрятавшись хныкал. Посты бросили все, пленных они больше не охраняли. Люди молча бродили по пустырю как тени.

Если бы они могли собраться и поговорить, только в одном мнении бы сошлись абсолютно — было очень страшно произносить слова. Люди вопросительно переглядывались, но ответов ни у кого не было. Что делать? Что теперь с ними будет? Куда деваться от стен, которые стремительно между всеми растут?

Поэтому хоть никто и не спал в эту темную ночь, тишина царила кромешная — только шаги, стоны раненых и их несвязные бредни.

Линь Конрон бросало в холодный пот от каждого невнятного выкрика раненых. Тут же она впивалась взглядом в исписанный Фостером том Сна в Красном Тереме — но до сих пор видела там знакомые слова и предложения.

Лицо и тело жгло от боли. Она занялась своими ранами сама, чтобы не отвлекать врачей зря. До утра Конрон пыталась связаться хоть с кем-нибудь, но приемник только шипел и трещал, будто и он подхватил недуг.

Она уснула прямо за столом в комнате радиосвязи. Утром ее разбудил стук в открытую дверь. На пороге мрачной фигурой стоял медик. Не открывая рта он махнул рукой и вышел.

Линь последовала за ним.

— Кроха каторжны прсительница! Кочевание одарят! — говорил рыдая раненый, отчаянно цепляясь за Линь.

— Предлож горн ударение — говорил другой.

А Фостер Кихада лежал и молчал. Линь взглянула на его перевязанный бинтом бок, бледное лицо, изрытую давно зажившими ожогами серую кожу. Наконец, натужно улыбаясь он сказал:

— Вещий некуда? То знаешь?

— Нет, Карл, я не знаю. Ни то, ни это, — ответила Линь и улыбнулась в ответ.

Весь день она вглядывалась в горизонт. Ждала, когда вдали появится пыль от колес. Ходила туда сюда от приемника до солдатской вышки. Ничего не менялось — никто не отвечал и никто не ехал. Линь догадывалась, что они опоздали. Наверняка, недуг поглотил и Шанхай со всеми, кто мог сюда явиться на помощь. И даже если бы помощь приехала — глупо верить, что смогла бы помочь.

Они все оказались бессильны перед необъяснимым заболеванием.

Прошли еще три дня — в точности так же. Линь ждала, врачи следили за ранеными. Остальные медленно разбредались по сторонам, в основном по одиночке. Через неделю лагерь почти опустел.

— Никто не приедет, Карл. Наверное не могут договориться, где повернуть, — подмигнула она Фостеру, — представления не имею, что теперь тебе делать. Все эти люди хотя бы вернутся по домам. А ты? Домой тебе уже не попасть.

— Обмахиваться, придумывание, вон вот, голодный апостроф, работ, сижали карета, картофель. Зефир я провариваю что те плоение в лоточек, — отвечал он.

— Да и какой смысл тебе возвращаться домой. Разговаривают теперь везде одинаково. Нет больше дома.

Фостер помолчал, а потом сказал, глядя Линь прямо в глаза:

— Стареть анисовый я может догадываюсь. Сматывание словно, отрезать рогожки мало.

Она кивнула.

— Господи, Карл, как одиноко. Как безумно одиноко.

***

Наконец, Линь отключила приемник. Шипение резко вытекло из комнаты, уши ощутили приятную тишину, похожую на тепло после мороза.

Она взяла бумагу, ручку и написала большую записку — еле хватило трех листов. Положила их рядом с приемником, для тех, кто сюда еще может приехать. Когда Линь взглянула на листы, чтобы перечитать, она поняла — это просто бумага с россыпью черных палочек. Ничего в них не поменялось, иероглифы остались на местах, просто больше не вызывали в голове Линь никаких мыслей — бумага, черточки, вот и все.

Мысли, которые она выложила на листы, еще витали в голове, но Линь не понимала, как секунду назад видела между мыслями и черточками хоть какую-то связь.

В тот же миг стало тяжело дышать. Линь выбежала на улицу. Она не представляла, что конец света будет таким — тотальным непониманием. Теперь же ей виделось четко, что иначе и не могло быть.

Непонимание можно преодолеть, только если залезть друг другу в головы. Но это невозможно, значит непонимание и одиночество будут абсолютными и вечными.

Она села в пыль и уставилась в никуда. Фостер сел рядом, обнял её за плечи и произнес:

— Знаю, я тебя не понимаю. Но я тебя понимаю.

--

--