Ювенилья


Хлопнет дверь; затылок похолодит тишина.

Остановишься; подождешь; повернешься.

В этот раз — поздно,

Ты верно все угадал.

Сон почти закончился,

Ты в него не вернешься.

Но сначала следует полузнакомый обряд —

Чернота блеснет,

воздух вскрикнет,

обнимет удар.

Потечет река,

слабая, но живая.

Убежит топот —

Ты не услышишь его.

Возвращайся домой,

Хороший или плохой,

Это все не важно,

Все это больше не нужно.

Близко,

Рядом,

Здесь,

БЛИЖЕ ВООБЩЕ ВСЕГО

Чертят схемы на зодиаке боги.


It never lasts long, you never remember:

Coming to new places, the world around you

Not sure of its own existence —

Being a newcomer

From the region of Possibility.

The houses, roads, trees, all are located

In the places it would be probably best to locate them.

You see the reason.

You feel the purpose.

Then it changes, everything hardens,

The roads turn heavy, no longer able

To make a new turn in the same place.

They are dead now.

The houses hold their position

Not because they are comfortable where they are

But because they’ve lost their power of moving.

And the same thing when you were a child:

The universe in a hurry

Writing its history.

Inventing rules it will have to follow

Till the end of times, which is far

And near at the same time.

The stones getting used to falling downwards.

The sun learning hours.

And the entropy: shall it increase?

Or maybe it shall not?


Горошина

Оправданием газеты,

Возвращением кареты,

Посрамлением анкеты

Стали наши сны одеты.

На ногах проснулись боги,

По глазам бежали йоги,

Незабытые тревоги

Ты не спрячешь на дороге.

Сон был сладок, воздух падок,

Непорядок, непорядок.

Непорядок в этих пальцах

И в обиженных бахвальцах,

В географии раздетой,

В песне, про тебя пропетой…

Пресный хлеб тебе кидали

Короли земли и стали,

Духи нефти, даже евнух

Посвятил тебе стихи.

Ты — почти не горьким хлебом

Ты почти что мягким небом

Запаслась на годы благом

Нам обещанным вперед.

Чтоб теперь твои запасы

Не украли пидарасы

Ты их прятала в подвале

Звонкой совести своей.

Ты боялась быть красивой,

Я стыдился быть счастливым,

Усомнился даже в Боге

Миллион мильонов раз.

Он — горчил сомнений ямбы,

Он — считал пространства лямды,

Я был им, а он был мною

Миллион тому назад.

Аты-баты, все мы святы,

Солнца хаты, ват солдаты,

Холод скуки, голод, руки,

Воздух времени, полог бремени,

Солнца колики, алкоголики.

От забывчивой нашей святости

Разучились просить о радости,

Разучились читать намеки,

Разучились учить уроки.

Всё дается нам,

Всё поется нам,

И само собою считается,

И без всякой причины кается.

Разучились ходить за солнцем

Говорить спасибо японцам,

Научились платить по счетам

И придумали мучать дам.

По причинам экономическим,

Историческим, истерическим,

В гроб ложимся периодически

Заигрались в любовь пространства,

Тут недолго дойти до пьянства.

Ты все выслушаешь, не удивишься:

Далеко стихотворцу до принца.

Может Нефть целовать, душечке?

Тот не держит тебя за дурочку,

Приплывет на дырявом катере

И поселит в пустом бункере,

За себя оставит собаку,

Если надо — полезет в драку.

Назовется перед тобой богом,

И сгорит в кабаке убогом.

Он ведь раньше был поэтом,

Он в бреду своем воспетом

Оказался сам теперь.

— Ну придумал, ну придумал!

Этот горькой нефти запах,

Перемешанный с обманом

И бальзаковским романом,

Страхом, криком и туманом

Сам попробуй целовать!

Этот запах ни волчицы,

Ни врачи, ни трубочисты,

Ни милльон певцов купленых

Не залижут никогда.

Это говоришь непрошенно

Ты, принцесса на горошине,

Я беру платок твой брошенный

И смотрю в твои глаза.

Вот, я съел твою горошину,

И на месте той горошины

Зачинают жить стихи.

Зачинают понимания,

Всех мильонов оправдания,

Жизни тыщ припоминания,

Тайной нежности прядания,

Сотни милостей богов.

Нам загаданы иероглифы,

Нам обещаны апокрифы,

На разгадку тех апокрифов

Нам дано три тыщи лет.

Это просто вышел полдень,

Это просто я не волен,

Это просто я не болен

Прятать пламя от Лица.

Все прошло, сказало злато,

Все пошло, кричало матом,

Все козло, сказала скука,

Больно мне, завыла сука,

Я всех съем, сказала подлость,

Без проблем, ответит полость.

Женщин кто такими сделал?

Кто такими сделал, кто?

Милая, да ты не знаешь,

Ты бессоницей страдаешь,

Ночью по лесу гуляешь,

Ты со звездами играешь.

Милая, прости, а дальше

Мы забудем про стихи.


Возвращение

То было в годы дальние,

То было в годы стальные,

Над хмурыми народами

Начальствовал отец.

Все было по понятиям,

И все по справедливости,

И в лучшей конституции

Записаны права.

…Мороз крепчал отчаянно,

Но говорила девица,

Краснея, что тепло.

А тихие астматики

Писали конституции

Считали реституции

И кашляли при том.

Их кашли были страшные,

Их кашли были горькие, —

От них и небо морщилось, —

Но вместе гениальные,

Местами нелегальные,

И, раздвоившись личностью,

Служили двум царям.

…Народы нереальные,

Одной души лишенные,

С глазами обнаженными

Судили о стихах.

Одна душа астматиков

Словами пламененными

Им обещала всё.

Другая говорила им,

Что вместе с тем,

Мой вьюноша,

Вам надо бы сначала бы

И пыли подышать.

О чем теперь и спрашивать? —

Вернулись годы дальние,

Болотная беспутица

Над городами тихими,

Над городами близкими,

А, говорят, и дальними

Висит теперь опять.

В квартирах отгороженных,

Компьютором снабженными

Чужими снами полные

Они теперь сидят.

Тела их — боли призраки,

Глаза — пустые чашечки,

И в маленькие гробики

Они ложатся спать…

Читатель, я придумал их!

Их нет и нет и не было,

Они ведь спят нечаянно,

Про небо позабыв.

Они ведь дети малые,

Невинные и робкие,

Не без причин пугливые

И полные любви.

А что любовь их — ненависть

И власть и подозрение,

И страхи актуальные,

Всё то — не просто так.

… Не нам знать божьи промыслы,

Не нам пускаться в домыслы,

Затем, что, к сожалению,

Мы знаем лишь божков.

Но кажется наверное:

Их хилое бессмертие,

Их вялое сомнение —

Всё то не просто так.


Где кипит небо,

Где живут души:

Этот путь смелый

Ты еще помнишь?

То, за чем гонишь

По утру стадо,

От чего стонешь,

Когда петь надо.

То, что ждет тихо,

Если ты веришь.

Потерять — плохо,

А искать — хуже.

Для чего гибнут

Целиком люди

И куда тянет

Страхом или болью.

Сколько зал было

Во дворце скрытом?

На порог выйти,

И бежать тут же?

И кричать: видел!

И шептать: знаю.

Говорить: вам же

Нет туда дороги.

Говорить: люди!

Мне смотреть странно:

Эти ваши игры…

Ваши эти роли…

И забыть снова,

Словно сон — не был.

Где живут души,

Где кипит небо.


Ты вытаскиваешь

Из кармана пальто органайзер.

Я нащупываю курок,

Бог — это мой кайзер.

Смело отряхнув прядь на лбу,

Начинаешь лирическую пальбу.

Читаешь стихи, выровненные на левую сторону,

О том, что тянет земля, но ты не отдашься ворону.

О том, что ласкает женщина, но ласкает не ласково,

О том, что добро — только маска, во

Времена славные доисторические,

Нежные, жестокие, и истерические,

Не придуманная еще и не нацепленная,

И туда, где раньше был третий глаз, не прикрепленная.

Говоришь, что почти сделался уберменшем,

Потому что стыдно делаться кем-то меньшим.

А потом почему-то о том, что не знаешь, кому и зачем это нужно,

Что не знаешь, откуда взялась эта боль,

И какой-то бред, невменяемый и натужный,

Про разбитые стекла и насыпанную на голую рану соль,

И про то, что трахнул вчера собачку,

А потом смотрел, как она мастурбирует,

Что минетами заработал на тачку,

Что в конце концов блажен только тот, кто верует.

После этого начинает уже во все трубы

И дудеть и пищать невыносимый румынский оркестр,

И я вижу только твои звонкие губы,

Слышу говор с мест, р-

Руки вздрагивают, в голову ударяет выстрел.

Все, Вы, как говорится, ушли, мистер…

Мне обидно думать о том, что убил своего двойника.

Я придумал метафору: жизнь — она как река…


В городе, в котором не я родился,

Из которого лишь иногда приходят вести,

Связанные с преступлением или безумством,

С переменой ветра или концом света,

И изредка — с театральными постановками.

В городе… В школах дети не получают зарплату,

Кошки, брошенные, сидят на деревьях и крышах,

Сверху — солнце, унылое, как сова,

Из раскрытой земли валом идет дым…

Я не знаю почти ничего, потому что ты — не пишешь.

Как больной тянется туда, где окно,

За которым не летают и не поют птицы,

За которым пустой воздух дышит сухо и тяжело,

Так и я пишу тебе разорванное письмо,

Перед этим надев связанные тобой рукавицы


Отводя взгляд от похорошевшего твоего лица,

Туда, где, если бы было утро, — обозначалось бы солнце,

А если вечер, то налипала бы тьма,

Но поскольку у нас которую бесконечность

Длится неопределенное время суток,

Как на Антарктиде или Северном полюсе,

Где некоторые люди сходят с ума,

А некоторые видят невиданное, и слышат

Внутренность пустоты…

Впрочем, иные скажут, что между этим и сумасшествием нету разницы…

Так вот, поскольку время здесь неизвестное,

Я смотрю, там непонятно что налипает и обозначается,

И спрашиваю: «милая, ну почему всегда под окном твой муж

Дудит кругами по двору на своей машине,

И зачем, обернутый простыней, я выглядываю, что-нибудь нагло вру,

И он уезжает, иногда — с тобой вместе?»

А ты мне: «Ты бы хотел сделаться моим мужем?»

И опять начинается бесконечность.

Вглядываясь в похорошевшее твое лицо,

Думая о том, что все-таки куда приятнее

Целовать курящую женщину,

Я спрашиваю: «послушай, а кто этот твой любовник,

Которого я даже не знаю по имени,

У которого всегда в телефоне такой дружелюбный голос,

И от которого ты приходишь в промокших ботинках,

Потому что он не стал переносить тебя через лужу?»

А ты: «Жаль, что ты — не мой любовник,

И не роняешь меня в лужу».

И снова.

Закрывая глаза, задевая тебя ресницами,

Говорю: «мне кажется, я уже совсем умру скоро,

Ты читала про Венеру и Адониса у Шекспира? –

Это глупо сравнивать, но в некотором роде у него — про нас.»

Ты не слушаешь, и только медленно проникает время,

И мы знаем, что снова уже ничего не будет,

И я, умерший и кое-как воскресший,

Буду часто разговаривать с тобой об искусстве,

И никогда — о мужьях и любовниках.

Но в спинном мозге останется редкой приятной болью

Твоими пальцами выдавленная бесконечность.


В старом, тихом, девятом году,

Замершем как плохое кино

В ожидании выстрела,

Я хочу заявить свою явную несвободу

От неслышной музыки, высокого небосвода

И того, что его превысило.

И куда ни затащит выдуманная душа,

И в какой безумный ни заведет хоровод,

Все отдам ей, до маленького гроша.

Это мой завет с тобой,

Тихий девятый год.


Три песни про сердце

Если я сижу

В самом лучшем сне

Знаю, рядом ты,

Дикая сестра

(сердце)

Если я тону

В каменной беде

Помню, ты со мной,

Тайный мой огонь.

(сердце)

Если я горю

В огненном бреду

Помню, где течет

Сладкая вода

(сердце)

Если я усну

В голубых глазах

Помню, кто возьмет

И потащит вон

(сердце)

Если я приду

К ворону домой

Помню, что склевать

Не сумеет он

(сердце)

Если ты решил,

Что узнал меня,

Вспомни, тайна где

Мой неложный друг

(сердце)


Ты, моя сестра беззаконная,

Ты, моя яма бездонная,

Ты, моя злая советчица,

Ты, а это не лечится.

Ты — меня греешь холодом,

Ты — меня кормишь голодом,

Ты — моя безнадежная,

Ты — моя невозможная.

Ты — чего нет в зеркале,

Ты — от кого я бегаю,

Ты — кто не знает отдыха,

Ты — меня тащишь волоком,

Ты — я не знаю, откуда ты,

Ты — я не знаю, зачем ты мне,

Ты — от кого нет спаса мне,

Ты, моя дочь беспамятства,

Ты, моя мать прозрения,

Ты, от чего я гордая,

Ты, почему я добрая,

Ты, ты меня придумала,

Ты, от тебя не спрятаться,

Ты, у тебя нет совести,

Ты, ты не знаешь жалости,

Ты, ты в начале повести

Ты, куда возвращаюсь я.


Глупая моя

Девочка

Странная моя

Доченька

Страшная моя

Барыня

Смирная моя

Добытчица.

Я с тобой пойду

Городом

Побегу с тобой

Во поле

Поплыву с тобой

Озером

Полечу с тобой

Воздухом.

Я пойду с тобой

Мимо злых людей

И не убоюсь

Горечи.

Потупив глаза

Смирные

Умные глаза,

Гордые.

Стороной пройду

Мимо кабака,

Улыбнутся мне

Пьяницы.

Горькие

Да безнадежные

Улыбнутся мне

Солдатики

Смелые,

Да безвольные.

Я пойду своею

Сторонкою

Возвращусь домой,

Ко своим.

Будет снова день

А потом ночь

Все с тобой, сестра

Бессмертная.


Доктор

Доктор Нугатов сетует на времена:

Черт его дернул родиться с умом и гением

В стране, где ослаблены радикальные формы протеста.

Доктор Кто прилетает на голубом вертолете

Умыкает скучающих домохозяек,

Демонстрирует всякие фокусы.

Доктор Хауз режет человека на части

Играет ими в белиберду,

Рассказывает уморные анекдоты.

Доктор Курпатов ушел в себя

Вероятно, готовит огромный труд,

Который ответит на большинство вопросов.

За каждым окном — бескрайний простор боли,

На нем, по словам доктора,

Не всходит ничего интересного.

Спрашиваешь: эти кости, будут они жить?

Говорит: не знаю, сделаю, что умею.

Медсестра советует: лучше слушаться доктора.

Спрашиваешь: доктор, что будет теперь?

Доктор убегает, у доктора мало времени.

В воздухе после доктора остается улыбка,

Тебе кажется, что видел ее сто лет назад,

Может быть раньше.

Что поделать, выбора у тебя теперь нет,

Ты имеешь дело с лучшим доктором в городе.

И пожалуйста, не посылай узнать,

Что там за странный стук:

Это просто доктор

Стучит тебе по затылку.


Другая сторона воды

Под голубым небом

Есть золотой город

Об этом нам сообщает

Песня из телевизора.

Или он спрятан в воду,

Или зарыт в землю,

Или горит в выси…

Что нам о нем думать,

Тихим жителям Мордора?

Каменная помада,

Надя да Таня да Рада,

Что нам еще надо?

Билеты на самолеты,

Внутренние полеты,

Сны до самой весны,

Губы твои красны.

Стукнутые тридцатники,

Сотники и десятники,

Красные фонари,

Будь со мной до зари…

Серьезные человеки,

Не трогайте его веки.

Все это так, к слову,

Красному, не золотому.

Поговорим про Олю

Оля, ты ветер в поле,

Страшная, дикая, черные волосы,

В которых купаются росинки.

Ты выходишь на станцию,

Думаешь постоять минуту,

Но вместо минуты проходит час

Грохота электрической души,

Увозящей в каменное никуда

Души лесов и первобытных ящеров,

Ящеров, которые поедают тебя во сне.

Может, не стоило уезжать на дачу?

Здесь хорошо, только по весне

Всюду выносит трупы собак,

Бездумными скрипами разговаривает овраг,

Каждый камень делается тебе враг.

И тогда тебе хочется просто спать,

Просто рычать, просто плакать, кричать,

Просто уплыть куда-то с этой рекой,

И тебе кажется, за этим воем спрятан другой вой.

И тогда думаешь: я мертвая, но в каком смысле?

Кто ждет по другую сторону выплаканной тобой реки?

И тогда приходит папа (мама все понимает)

Нужно гасить ночник, хотя так страшно гасить ночник.

Ты засыпаешь, с тобой разговаривают динозавры.

Говорят: послушай, Оля, а мы ведь живые!

Время глупость, которую белый человек

Придумал мерзким похмельным утром.

По другую сторону сна, в другом смертном царстве,

Нас сейчас затягивает в чудовищную могилу,

Был один человек, говорил:

Вы едите мою кровь и тело.

Мы хотим добавить:

Это и наше тело.

Ты наверное, слышала, Оля, бывает “Ад”?

Ад это поезд, едущий в Ленинград,

Груженый смертью из несуществующей пустоты.

Ад это ты

Не бывает ада глубже, чем ты.

Ты просыпаешься, почти задохнувшись,

Хочется рассказать, что видела —

Некому

Рядом с окном выстукивают часы,

Господи как они могут с часами спать?

Господи, это мое лицо?

Это моя кровать?

Тут кривится небо,

Изрыгает воду с грозой,

Пахнет озоном —

Это и есть доступная тебе благодать.

Вот и вся память о том,

Откуда ты появилась,

Хочешь летать и плавать…

И разве есть разница:

Плавать или летать?


Мечтатель:

Шум затих, следует мой выход.

В голове мысли о жизни и смерти,

Я смотрю на море и на меня смотрит море,

Море и маленькие в нем черти.

Что сказать? И так все вполне ясно –

Мы поступим, как завещали отцы:

Засучив рукава, сделаем свое дело,

И умножим надвое хижины и дворцы;

Измельчим атомы, преодолеем природу,

Обратим реки, постараемся запретить смерть,

Долго-долго будем любезны народу…

Призываю в свидетели эту небесную твердь!

Чтобы сбылось, нужно совсем мало,

Следует каждому слухом и зреньем мне стать,

Чтобы око мое никогда, нигде не дремало,

Не пристало ему никогда, нигде задремать.

Нужно слушать внимательно ходы подводного гада,

От земли и неба всяческий отвратить вред,

И у каждого камня каждого нашего града

Научиться выпытать самый последний секрет.

Наблюдатель:

Если выпало выйти на площадь,

Лучше тихо встать в стороне.

Следующей выступает лошадь,

Докладывает обстановку в стране.

А вон с той стороны, на лицо — устав,

Подтягивается личный состав.

Кажется, последует заварушка,

А пока ответь на вопрос, кукушка:

Для того ли растут помидоры,

Для того ли несется яйцо,

Чтоб лететь им и смело, и скоро,

В раздраженное полулицо?

Для того ль я на свет появился,

Чтоб висеть на том фонаре?

Для того ли я в духе развился,

Чтобы лежать на кровавом ковре?

Ты молчишь, сам я не знаю,

Только дни давно считаю.

В медленном движенье в небе без конца

Чую приближенье божьего лица.

Предчувствую последнюю битву –

Хочется на горло мое наложить бритву.

Господи, в этих наглых песнях пожаров

Мне слышится прощальный оркестр Диониса

Господи, прекрати, не надо больше твоих ударов,

Господи, заранее говорю спасибо.


Кристофер Марло, сцена из “Фауста”

О, Фауст,

Теперь тебе остался жизни только час,

За этим — вечное проклятие!

О, хватит шевелиться, сферы неба!

Стой, время, полночь — отойди.

Природы око — поднимись опять, и сделай

День вечным; или пусть этот час

В год превратится, месяц, день, неделю,

Чтобы Фауст покаялся и душу возвратил!

O lente, lente currite, noctis equi!

Как прежде, звезды смотрят, время движется, часы ударят,

Явится дьявол, Фауст будет проклят.

О, я б вскочил на небо! Что же тянет вниз?

Вон, кровь Христа стекает с Неба!

Этой крови капля меня спасет: Христос!

Не рви мне грудь, Христос, за то, что я тебя зову по имени,

Крикну и ему: пощады, Люцифер!

Где она? пропала:

Вижу — ужасная рука, и злобный лоб

Холмы и горы, ну же, падите на меня,

И спрячьте от ужасной мести небес!

Нет!

В землю с головой нырну:

Земля, открой свой рот! Не хочет, нет!

Вы, звезды, что решили за меня,

Что путь мой — ад и смерть,

Тяните Фауста к себе, и как туман

Его упрячьте в беременные тучи, чтобы

Изрыгнув из дымных ртов своих мои остатки вниз,

Меня пустили к Небу!

часы бьют половину двенадцатого

Полчаса прошло! Все скоро закончится

О, пусть моей душе страдать за грех,

Но пусть предел положат боли,

Пусть Фаусту назначат тысячелетие в аду,

Пусть — сотню тысяч лет, потом — отпустят.

Нет, увы, предела для проклятой души.

О если б я был без души!

О, зачем она бессмертна!

О, когда бы прав был Пифагор, душа моя

Вселилась бы в тупого зверя. Звери — счастливцы,

После смерти

Их души на части тут же распадаются.

Моя — не может умереть, но будет жить в аду.

Будь прокляты мои родители, зачем меня зачли!

Нет, Фауст, будь ты проклят сам, будь проклят Люцифер,

Который лишил тебя небесных радостей.

часы бьют двенадцать

Ударили, ударили! Ну же, тело, стань воздухом,

Иначе и тебя к себе утащит Люцифер,

О, душа, стань каплей, чтобы навсегда

Пропасть в огромном океане.


Гайавата-фотограф

Снял с плеча мой Гайавата

Камеру из лучших дерев,

Из блестящих, красных дерев;

И собрал ее, как надо.

Из футляра ее вынул,

Где лежала незаметно;

Он ее за петли дернул,

Покрутил у ней шарниры,

Вышло длинно и квадратно,

Будто сложная фигура,

Что описана Евклидом.

Он затем ее поставил

На треножник, на колени

Сам при этом опустившись.

Он, рукой махнув, велел им

“Замолчать, не шевелиться!”

— Вызвав страх и уваженье.

Все семейство по порядку

Перед ним затем стояло,

Он же делал их портреты

И внимал их предложеньям,

Разным ценным предложеньям.

Первым был отец семейства

Губернатор, предложивший

Бархатные занавески

Обмотать вокруг колонны;

И поставить стол солидный

Лучшей красной древесины.

И еще держал он свиток

Левой крепкою рукою,

Правую же он упрятал

Как Наполеон, в жилете,

И смотрел куда-то вдаль он

С видом умным и суровым,

Будто селезни, что в бурю

Гибнут смело и отважно.

Он был вылитым героем,

Но портрет не получился:

Губернатор шевельнулся,

Он не смог не шевельнуться.

Дальше лучшей половине

Был черед набраться духа

Чтоб стоять ради портрета.

Нету слов, чтоб описать нам

Красоту ее одежды.

Облаченная в атласы,

И брильянты, там стояла

Краше, чем императрица.

Она села грациозно,

Улыбалась, как богиня,

А в руке ее букет был

Больше, чем кочан капусты.

Всю дорогу, что сидела,

Леди без конца болтала,

Словно бы в лесу мартышка.

Спрашивала: “не шевельнулась?”

“Я сижу как надо, в профиль?”

“Может быть, букет повыше?

Только чтобы он был в кадре!”

Ничего не получилось.

Следом сын, студент престижный,

Он придумал изгибаться

Грациозно, целым телом,

Чтобы глаз по тем изгибам

Побродив, остановился

На заколке золоченой

Очень ценной, золоченой.

Он у Рескина прочел все

(Автора “Венецианских камней”,

“Светочей архитектуры”

“Современного искусства”

и других хороших книжек).

Может быть, не все он понял,

Что хотел сказать нам автор;

Может, в том была причина,

Может быть, в другом, но все же:

Ничего не получилось.

Дальше черед старшей дочки;

Та немного предлагала,

Лишь хотела на портрете

Быть “красавицей покорной”.

Чтобы проявить покорность,

Она левый глаз скосила

Правый скромно потупила

И при этом улыбалась

Даже самыми ноздями.

А когда она с вопросом

Обратилась к Гайавате,

Он не обратил вниманья,

Будто он его не слышал;

А когда спросила снова,

Улыбнулся необычно,

Кашлянул, сказал “неважно”,

Прикусил губу и смолкнул.

И действительно, неважно:

Ничего не получилось.

С сестрами все вышло так же.

Дальше был черед меньшому:

Очень плохо он пострижен,

Очень кругло-краснолиц был,

В очень грязной был рубашке,

Чрезвычайно непоседлив.

И его большие сестры

Неприятно обзывали:

Джонни, “папенькин любимчик”,

Джекки, “школьник захудалый”.

Результат был так ужасен,

Что в сравненьи с ним другие

(Если вы совсем свихнулись)

Можно не считать провалом.

А потом мой Гайавата

В ряд стащил все это племя

(Здесь нельзя сказать “поставил”)

И, в конце концов, удача

Улыбнулась Гайавате:

Фотографию он сделал,

На которой эти лица

Были на себя похожи.

После этого семейство

Завизжало, закричало,

Говорило — хуже этой

Фотографий не бывает.

“С этим странным выраженьем,

Грубым, глупым и угрюмым,

Каждый нас назвал бы, видно

(Каждый, с нами не знакомый),

Неприятнейшим семейством!

(Гайавата мой подумал,

Что вполне это возможно).

Разом все они вопили,

Громко, злобно голосили:

Будто то концерт собачий,

Будто кошки воют хором.

Но терпенье Гайаваты,

Его вежливость с терпеньем,

Испарились вдруг внезапно,

Он покинул то семейство.

Он ушел не тихим ходом,

Не медлительно-спокойно,

Как фотохудожник ходит;

Нет, он убежал поспешно,

Очень скоро убежал он,

И сказал, что не потерпит

И сказал, кем он бы был бы,

Если б он стерпел все это.

Скоро он собрал коробки,

Скоро грузчик укатил их,

Скоро он купил билеты,

Скоро в поезд погрузился;

Гайавата удалился.


(Из “Единственной ревности Эмер” Йейтса)

Ее красота — как белая,

Слабая белая морская птица,

После бури ночной, оробелая,

Между двух борозд вспаханной суши:

Выбросила внезапная буря птицу

Между двух борозд вспаханной суши.

Сколько веков, истраченных

Труженицей-душой,

Сколько вех обозначенных,

Далекой, слепой, глухой,

Ниже крота, выше орла,

Вне архимедова ремесла,

Взрастили ее такой

Красотой?

Странную, хрупкую безделушку

Вынесла беспокойная глубь морская,

Бледную, изысканную ракушку

Туда, где шумит отмель перед рассветом.

Внезапная буря падает, не смолкая,

В темноте на берег перед рассветом.

Смерть какая, какой кнут,

Какие оковы, что создала сама, —

Их ничьи руки не разомкнут, —

Заперев себя в лабиринт ума?

Какой побег, что за бег вслед,

Какие раны, что за кровавый гнет,

Выволокли ее такой

Красотой?

Show your support

Clapping shows how much you appreciated Nikolay Nikiforov’s story.