Признание / 9–44

Я не успела:

Встретить закат над рекой.

Заняться любовью в воде. Мечтала, но А. говорил, что боится подхватить раздражение. Пояснял: возбуждение приходит. Но хлорка смывает настрой.

Педант. Ненавижу таких. А. меня подавлял. Выступал за скуку. За грусть. За стерильность. За бездушность половых отношений.

Все то время, что я жила с А., не могла отказаться от мысли, что он меня предает. Нет, я не против измен — физиологии не разрушить свободу. Но вспоминая лицо — открытое, изрезанное сеткой морщин — я понимаю, что А. меня не любил. Разве мог бы он тогда говорить:

— А ну заткнись, истеричка.

Разве мог бы называть извращенкой? Мог бы в обмен на мольбу оттрахать в откляченный зад отворачиваться, скрывая брезгливость?

Он не хотел секса, выходящего за рамки приличий.

Как-то он в порыве сказал, что его пугает «физиология моих выделений».

Секс для А. всегда оставался процессом. Действием без души и любви. Актом, стирающим радость.

Жесты. Фрикции. Позы.

Изредка — скупые прелюдии.

Каждый вечер — в последние месяцы реже — он с неохотой на меня заползал. Будто я прокаженная, а он — экзорцист, призванный излечить от недуга.

Его мать — старуха с призрачным, прозрачным лицом, казалось, наблюдала за нами. Следила, насколько прилежно сын изгоняет дьявола из похотливого тела невестки, которая разрушает семью.

Обряд длился восемь с половиной минут. Пятьсот секунд молчаливого, немного позора.

Он выключал свет, накрывался, потел, стыдясь возбуждения. Неумело, грубо входил. В глаза не смотрел, будто боялся, что увидит отчаяние. Быстро и стыдливо кончал. Поднимался. Изводил потом стыд за стеной осколком душистого мыла.

А я, глотая слезы в ночи, мастурбировала, чтобы заглушить боль, причиненную его безразличием. Плакала, заглушая слова. Кричала. Дрожала. Хрипела.

Но он не слышал меня. Извергшись, он сидел душевой и ожесточенно скоблил по телу распухшей от мыла мочалкой. Втирая в кожу лосьон, А. словно пытался стереть с себя все признаки моего возбуждения.

Мыло, лаванда, отдушка. Пряный огуречный лосьон. Выходя, он пах пустотой, будто пытался стереть из памяти похотливую, брезгливую близость.

Я не успела сказать А., что жалею его. Ненависть растворилась в прощении. В попытках низвести страсть до стыдливого копошения под пологом пустой темноты, он оказался инфантильным ребенком, испуганным словом «любовь».

Я не успела на свой юбилей. Двадцать девять — отнюдь не круглая дата. Мой возраст—пустая строка. Многоточие. Иллюзия гармональных порывов. Мне казалось вчера — жизнь впереди, незачем к чему-то стремиться. Незачем куда-то спешить. Верить в предопределенность событий.

Я не успела сказать: Я О. и я — алкоголик.

Я полюбила вино. Алкоголь притупляет надежду.

Я перестала верить себе. Верить, что встречу того, кто признает врожденный дефект.

Нимфоманка, сказала мне мать. Застукала, когда я мастурбировала. Я мылась. Боролась с собой. Пыталась себя потушить. Рукой не смогла. Пришелся к месту подаренный подругой вибратор. Маленький, серебристый жучок. Он дрожит, жужжит и раскачивает на волнах возбуждения.

И тут мама вошла. Кажется я громко стонала.

Она говорит:

— Мне стыдно, ты позоришь меня. — и на лице отразилось страдание.

Не смотря на меня, мама вышла, сделав скупое лицо.

Глаза говорят: Ты проститутка. Ты шлюха. Ты блядь. Хватит выставлять напоказ физиологи твоих вожделений.

Мамуля. Мамочка. Мама. Прости меня. Просто прости.

Я не успела признаться — только твоя любовь избавлена от брезгливости чувств. Ты ведь любила меня? Любишь прямо сейчас? Любишь, любишь, я знаю. А я, дура, все искала на свой зад приключений.

Я полюбила вино, но в действительности я любила тебя. Больше, чем ты себе можешь представить.

Мама, мама, прости.

Я не успела дописать свой роман.

Первый черновик. Третий. Пятый.

Я искала правду про жизнь, но в итоге не написала ни строчки. Прикасалась к словам, но, потревожив смыслы, ткала свою пустоту. Синтетику фальшивых признаний. Я писала о страсти. О безудержной, настоящей любви. Я писала с себя. Но лишь теперь поняла: искренность — не синоним успеха.

Я не успела найти потерявшуюся за шкафом заколку. Ее подарила мне мать. А ей — бабушка. И так до восьмого колена.

Перламутровый гребень. Мягкий. Вызывающий, фактурный рельеф. О, бабуля, бабушка, если бы ты догадалась, где побывал недавно твой гребешок. О бабуля, бабуля, бабуля. Соприкасаясь со мной, он обжигал, сжигал, разжигал, пока я, распаленная, пыталась закончить. В такие моменты мне казалось, что вы, предки, стоите рядом и смотрите на меня с осуждением. Но бабуля, ты ведь снимала трусы. И ты мама тоже сняла.

Я не успела никому рассказать, что никогда не хотела детей. Дети уничтожают свободу. А., глупый, верил, что однажды моя матка созреет и извергнет налившийся плод. Дурак. Я нянчилась с ним. Терпела его инфантильные сопли.

Я не успела никому рассказать, кто же я в сумраке страха.

Отчаяние — не синоним любви. А глупость — не синоним победы.

Я лечу. Я кричу.

Плачу.

Узнаю, как звучит невесомость.

Мечтала прожить долгую и скучную жизнь. А в итоге — считаю секунды.

Дура! Дура! Дура! Зачем ты полезла наверх? Доказать А., что бокал вина — ерунда? Что ты смелая и что ты не сорвешься?

Дура.

Карниз на сорок седьмом этаже.

Скользко.

Я лишь хотела его припугнуть.

Сорок два этажа кажутся бесконечным маршрутом.

Невесомость.

Время прекратило свой бег.

Жизнь — рапид. Перемотка. Стоп-кадр. Развязка.

Случайность.

Непредвиденный, глупый итог.

Ну зачем же я оступилась?

Отчаяние. Невесомость. Полет.

В животе — бабочки и вихрь центробежных свершений.

Перегрузка. Перезагрузка. Удар.

Темнота.

А на асфальте — физиология моих выделений.

Текст опубликован в рамках проекта “44 эссе”, о котором можно прочитать по этой ссылке. Если вы хотите присоединиться, жду вас на канале “Хемингуэй позвонит”.