38. Структура зла в добром человеке Л. Толстого (на примере образа княжны Марьи).
Ситуация с княжной Марьей ближе к концу повествования. Над сценой ее прощанья с отцом Толстой тоже много работал, но радикальным изменениям она не подвергалась — ни содержательным, ни эстетическим. Чистота княжны Марьи настолько несомненна, что ее ничто не может омрачить. Столь понятны ее чувства, столь законна жажда счастья, которую задушил ее деспотический отец, столь очевидно, как она этого отца любит и как он, несмотря на свой нрав, любит ее, что читателю нечего ей прощать. Более того, сами эти чувства, испытанные ею, вовсе и не ощущаются как недобрые.
Толстой всегда беспощаден к тем своим героям, кого любит, и беспощаднее всех он к княжне Марье. Но чем больше читаешь о постыдных мыслях, владевших княжной Марьей, тем больше любишь ее.
«Не лучше ли бы было конец, совсем конец!» — иногда думала княжна Марья. Она день и ночь, почти без сна, следила за ним, и, страшно сказать, она часто следила за ним не с надеждой найти признаки облегчения, но следила, часто желая найти признаки приближения к концу». (Курсив Толстого.)
Можно было бы обмануть себя, сказать себе, что эти мысли рождаются жалостью к страданиям больного. Но княжна Марья не обманывает себя: «что было еще ужаснее для княжны Марьи, это было то, что со времени болезни ее отца… в ней проснулись все заснувшие в ней, забытые личные желания и надежды… Как ни отстраняла она от себя, беспрестанно ей приходили в голову вопросы о том, как она теперь, после того, устроит свою жизнь». (Курсив Толстого.)
Княжна Марья ужасается тому, что происходит в ее душе, и мучается, и стыдится, и не может перебороть себя. Что же, она не любит отца? Любит — больше, чем когда-нибудь, и это самое мучительное: «никогда ей так жалко не было, так страшно не было потерять его».
Накануне смерти старому князю стало лучше. Такое последнее утешение смерть дарует умирающему и его близким: княжна Марья поддалась утешению. «Душ а болит», — невнятно сказал ей отец. «В се мысли! об тебе… мысли… Я тебя звал всю ночь…
Это суждение корректируется — а иногда и внушается — способом изображения. Снят внутренний монолог, в котором злое чувство всплывало непроизвольно. Автор невольно — ибо другой возможности у него нет — вербализует это чувство и тем самым вводит его в освещенную зону сознания. Таким образом, оно становится осознанным, и герой, который это свое чувство отвергает, должен бороться с ним, облекая свои ощущения в словесную форму. Стало быть, то, что среди многого другого теснится в подсознании, выводится на свет, приобретает некоторую приоритетность и становится отчетливей и грубее. Искажается его природа, и вырастает его масштаб. Для Толстого же масштаб — это ключевое понятие. Это проявило себя уже в эпоху становления “человека Толстого”, т. е. в ранней трилогии. Когда внутренняя жизнь героя так вплотную придвигается к глазам читателя и он становится очевидцем борьбы чувств, то читатель не может не сосредоточиться на самом факте злых мыслей, и они становятся для него атрибутом личности героя. Когда же меняется форма повествования и она становится внешней, т. е. повествуется о событиях, поступках, физическом облике героев и т. д., возникает иной эффект. Хорошо объяснила этот эпизод американская исследовательница генезиса романа: “Толстой изменил манеру повествования: автор больше не налагает на читателя испытываемых им эмоций; читатель испытывает эти эмоции как непосредственную реакцию на словно бы объективную реальность, созданную овнешнением и верностью ограниченному, оговоренному восприятию”.
Многое можно понять, о многом догадаться, но это совсем не то же самое, что попасть под безоговорочное воздействие прямого изображения. В случае с княжной Марьей все сказано прямо и сказано не мимоходом, но это повествование “от автора”, и оно погружено в такое количество трогательных подробностей, что никак не может выступить как доминанта, тем более доминанта зла.
Толстой уменьшает масштаб злых чувств и не выделяет их в чреде других. Это вовсе не означает, что, как предполагают психоаналитики, автор загоняет их в подсознание, откуда и просачиваются их яды. Ситуация максимально драматична, но Толстой не ввинчивает ее внутрь личности, она, как и другие, то всплывает к поверхности души, то сокращается до полного исчезновения.
Это означает, что зло в хорошем человеке вовсе не расположено на его последней глубине. Толстой идет глубже уровня зла. Последняя глубина — если возможна глубина последняя — сопряжена с добром.