Мама

Мама же всегда жила как бы вне времени, среди своих бытовых забот, долгих ожиданий отца из автономки, разговоров и приятельниц по работе, какого-то купленного по оказии нового платья и подаренных отцом французских духов, прически-«химии», застолий с такими же молодыми парами, поездок в отпуск, готовясь к которым, нужно было не обидеть подарком никого из многочисленной материковой родни, из года в год плодившейся в селе.

Были у нее еще надежды на какую-то другую, большую жизнь, которая начнется после службы отца. Но оказалась она жизнью все в том же селе, из которого она хоть и со слезами, но все же с таким облегчением уехала после свадьбы. Оказалась жизнью в городе, недалеко от того же села, где на излете страны советов родителям еще удалось получить квартиру. Оказалась жизнью в другой стране, где мерки и правила, привезенные из такого далека, были уже недействительны.

И от радостей быть сыном осталась одна у меня — моя мать. Это грустная песнь моя, и я все никак не найду для нее менее печальных слов или даже радостных молчаний. Не выходит у меня что-то в своей жизни найти для ее предзакатного бытия мажорных мотивов, пылинок, танцующих в солнечных лучах, теней на лесных полянах, шелков и ситцев, медов и пряников, радостных криков детей.

Твоя жертвенность — это была бабья ярость. Ты не раз порывалась уйти из дома. Я тебе верил. Ты ушла навсегда. Я стал верить тебе сильнее. Мой отец и я — мы делили тебя на двоих, отламывали равнодушными руками от хлеба твоей любви.

Какое-то пронзительное, незнакомое чувство, когда она, собираясь куда-то, душится своими ревно хранимыми духами. Этот запах отделяет ее от меня, удаляет, делает не родной мамой, а каким-то посторонним, новым человеком, со своим миром, своей жизнью, своим временем, которые не имеют ко мне никакого отношения.

Я — вор. Я воровал твою жизнь день за днем, час за часом, секунду за секундой…

Я стал вором еще в детстве и даже раньше, еще не появившись на свет, еще не получив из твоих рук дара жизни, не вкусив твоего молока.

Я приносил тебе одни лишь несчастья, сдобренные твоей подслеповатой материнской любовью.

Я хочу прозреть вместе с тобой. Хочу посмотреть на мир твоими глазами и найти в нем любовь, общую для всех матерей и сыновей.

И если что случится, не приведи Господи, что мне останется делать? Продолжить, сжав сердце в кулак, короткие марш-броски своей жизни, от человека к человеку, от любви к любви, от строки к строке, или, застыв на месте со склоненной головой, подобно скорбным изваяниям средневековья, обратиться навеки в камень, с вечно живым виноватым сердцем, с вечным раскаянием об упущенном?

Сердцем, не нашедшим в себе ни гордости, ни милости, ни смелости дать тебе то, на что ты заслуживала. Сердцем эгоиста, так бездарно растратившего золотой дар твоей любви.

Твой род, о котором мы знаем так мало. Ты да я. Дед, у которого было много земли, но не было счастья. Бабушка, что жила на краю села у самого леса, по влажным тропинкам которого я иногда прохожу, чтобы сесть на автобус. Два ее мужа — убитый гражданской войной и вдовец с двумя детьми — и тоже, наверное, счастья не много. Хотя кто я такой, чтобы судить о мере счастья, отпущенного им? Им было трудно — они пожили. У них и дети: одних — схоронили, другие — с ними.

Твоя мама и моя бабушка, которую я привык называть Надей, и только много лет спустя узнал, что при крещении ее нарекли Анастасией. Но всю жизнь называла ее Надей еще прабабушка Мария, у которой невестка была тоже Настя. Так ее и записали во всех колхозных документах, во всех этих справках и галочках-трудоднях, проведенных ею на жарком солнце на сухой земле теперь опустевших полей. А паспорта не было. Поверили на слово. Ибо был человек без бумаги, но с именем.

Я устало отмахиваюсь от мошкары, что тычется мне в лицо. Я читаю книгу 1953 года издания — твой год рождения. Тебя я тоже читал, как книгу. Смиренная усталость. Я устал от доброты, такой ненавязчивой, живущей в другом человеке и выедающей мне душу. И с каждой ночью груз моей благодарности тебе все неподъемней.

И бессонной ночью, о тебе вспомнив, плачу и зову тебя моей девочкой. Той, что на фотографии в саду, в белом платьице и с пухлыми коленками, и той, что в том же саду, но уже с фатой на голове. Готовая отправиться в самую дальнюю дорогу своей жизни и уже давшая жизнь мне.

И вспоминаю, как на этой улице, видевшей тебя босоногой, и в старых деревьях которой заблудился твой девичий смех, на этой осенней улице я оглянулся, чтобы посмотреть на тебя в последний раз.

One clap, two clap, three clap, forty?

By clapping more or less, you can signal to us which stories really stand out.