ОТВЕТИТЬ ЗА СЛОВО

За слово надо отвечать. Хотя этого в принципе уже не происходит совершенно. Слово оторвалось от смысла, и речь воспринимается синтаксически — как цепочка согласованных друг с другом фраз. Тексты читаются с поверхности, то же, что находится в глубине речевого потока, не осознается не только читателем, но и самим автором, привычно уснащающим бумагу изысканными выражениями.

В литературоведении, критике выработан особый язык, воспринимаемый на уровне изящества конструкций и закрученности фраз — было бы красиво сказано, а о чем и что — это уже другой разговор. Что ж, литературоведение — это тоже немного поэзия, а литературоведы — чаще всего бывшие или еще функционирующие поэты. Поэтому ради красоты они готовы пожертвовать, чем угодно, а уж о смысле и речи можно не вести.

Очерк Юрия Казарина, филолога, поэта, напечатанный в конце книги Бориса Рыжего «Оправдание жизни», огромен и велеречив. Занимает он около трехсот страниц — более трети издания. По сути, это книга в книге.

Чувствуется, что автор испытывает к своему герою по-настоящему теплые чувства, что Борис Рыжий для него — поэтическая величина бесспорно. Труд огромен, и написать его, не будучи уверенным в том, что пишешь, на трезвый взгляд, просто невозможно.

Тем прискорбнее наблюдать те низины духа, какие Екатеринбургское писательское сообщество в лице одного из лучших своих представителей воспринимает как данность литературы.

«Он не описывал мир, даже не познавал его — Борис Рыжий в поэзии сразу же ухватил быка за рога: он взял жизнь за смерть, а смерть за жизнь»,

— запальчиво восклицает в начале своего очерка Юрий Казарин.

Так-то оно так, но что же все-таки делал Борис Рыжий в поэзии? Отвечу: только такой высокопарной абракадаброй и можно обозначить то, что творил этот человек в литературе.

Очерк назван «Поэт Борис Рыжий: постижение ужаса красоты». Слово «ужас» очень здесь уместно, оно просто прилипает к Борису Рыжему куда более крепко, чем даже слово «поэт». Здесь автора очерка, тонкого знатока и ценителя языка, чувство слова не обмануло. Одно замечание: гораздо точнее было бы сказать — «постижение красоты ужаса».

Цель моей работы — попытаться бегло прокомментировать некоторые высказывания уважаемого профессора филологии, попытаться понять их в меру собственного разумения и сделать какие-никакие, но выводы. Опять же, повторюсь, в меру собственного разумения, не претендуя быть истиной в последней инстанции.

С самого начала своего очерка Юрий Казарин пытается изящно сгладить острые углы лирики Бориса Рыжего: смысловой открытостью, тематической противоречивостью, «когда бытовая альтернативность, если не маргинальность, становится материалом выражения бытийного», он называет тягу поэта к изображению грязных сторон жизни, ее изнанки, использование жаргона, сниженной лексики, а то и просто мата.

Посмотрите, как укутана эта сторона творчества Бориса Рыжего — вседозволенность, неуважение к нормам и традициям литературы, морали — в глубокие наблюдения и рафинированную утонченность:

«Борис Рыжий понимал, что он живет не по одному, а сразу по нескольким авторизированным сценариям — как внешним, так и внутренним. В этом заключается жизненная трагедия поэта, которая чудесным образом делает эстетику искусства этичной, а этику жизни — эстетичной…

…Категория всеведения поэта, о которой в начале ХХ века вспомнил А. Блок, может легко и незаметно трансформироваться в категорию вседозволенности, т.к. поэт, учась быть человеком, все-таки постоянно находится в процессе языкового стресса, который принято называть поэтической одаренностью или поэтическим талантом. Поэт — всегда рыжий».

В этом фрагменте продемонстрировано удивительное умение коснуться проблемы и замолчать ее. В него вклинены слова, вырванные из контекста проблемы: Борис Рыжий, жизненная трагедия, эстетика искусства, этичный, эстетичный, всеведение, вседозволенность, языковой стресс, поэтическая одаренность.

Одни из них обозначают проблему, другие — укутывают ее, усыпляют читателя. Дескать, жизненная трагедия поэта дает ему право изображать все подряд, сквернословить и матюгаться, делая «чудесным образом… эстетику искусства этичной, а этику жизни — эстетичной».

Как это может быть — понять невозможно, потому как этичное и эстетичное — это, прежде всего, границы, но когда границы исчезают, исчезают и сами эти понятия, мир становится попросту хаосом.

Вдобавок невозможно уразуметь, как трагедия одного человека, пусть даже Бориса Рыжего, может повлиять на формирование столь глобальных категорий, как эстетика искусства и этика жизни!

Далее, оправдывая своего героя, Юрий Казарин пишет, что категория всеведения может легко трансформироваться в категорию вседозволенности, потому как поэт постоянно находится в процессе языкового стресса, который принято называть поэтической одаренностью.

Возникает вопрос: если всеведение так «легко и незаметно» может трансформироваться во вседозволенность у всех лиц, находящихся или находившихся в процессе, то почему же этой трансформации не произошло ни у Блока, ни у Рубцова, ни у многих других, а коснулась столь обыденная закономерность только Бориса Рыжего? Хочется ответить, перефразируя самого Юрия Казарина: поэт — всегда рыжий, но не настолько, как Борис.

Выстраивая образ поэта, смешивая общее и частное, Юрий Казарин изрекает:

«У поэта родовая травма — душевная. И это норма для него. Такая генетическая, поэтологическая (не патологическая ли?) особенность человека, думающего и говорящего стихами, оформилась к концу ХХ века, когда в России начала происходить смена эпох и абсолютное перерождение людей в рамках, так сказать, прежней плоти».

Как понять, что такое «поэтологическая особенность человека»? А уж мысль, что к концу ХХ века человеком, думающим и говорящим, поющим и плачущим стихами, попросту говоря — поэтом могла быть только особь с душевной травмой, лучше, если родовой, попросту говоря — душевнобольной, воспринимаешь совсем не сразу.

Только после нескольких минут доходит она во всей своей «красоте ужаса». Что это за общество, где поэтами могли быть только душевнобольные?

Не надо быть мистиком и надеяться на авось. Душевнобольной может родить только душевную боль. История эта случилась у нас в Тюмени. Случилась и после прояснения обстоятельств тихо растворилась в череде событий, забылась к удовольствию всех участников ее. Как в болото канула — ни слуху ни духу.

Подняла шум, помнится, «Тюменская правда». (Журналисты вообще любят открывать природные таланты в пику не очень уважаемой ими местной писательской братии. Вот, мол, смотрите, дормидонты, как писать надо! Не сравнить с вашей тягомотиной!)

В Винзилях, в больнице для душевнобольных, обнаружился гений — молодой человек, проведший в спецучреждениях большую часть своего недолгого земного пути.

Начало его жизни было ужасным: ребенком он явился свидетелем кровавой семейной драмы, прискорбно повлиявшей на его психику и всю дальнейшую судьбу.

По причине болезни в школе он почти не учился, но стихи его, прекрасно сделанные, с яркими, запоминающимися образами, внутренне мощные, удивляли и поражали, вызывая мистический ужас — чудо!

Стихи пошли нарасхват. Попал он в сборники, телевидение снимало несколько раз о нем передачи, был напечатан в альманахе “Врата Сибири” вместе с восторженной статьей обнаружившей его журналистки. Ну и что же?

Поэт Виталий Огородников, роясь в подшивке «Юности» времен девяностых, обнаружил одно стихотворение «гения» в подборке свердловского автора. Следующее — нашел я, в «Юности» же, но совершенно в другом номере у другого поэта — вообще женщины.

Дело прояснилось, хотя поразительным оставалось многое: как мог малограмотный человек отобрать из множества стихотворений, опубликованных в журнале, наиболее яркие и, самое главное, такие, что трудно было определить, что они созданы разными людьми.

И еще удивительное: все эти стихи он записал каким-то жутким, где буквы похожи на пауков в банке, почерком ночью в палате как свои, не имея под рукой первоисточников.

Ни о какой мистификации и речи не могло быть: больной совершенно искренне верил, что стихи эти ему были надиктованы свыше. С тех пор к творчеству душевнобольных я отношусь с осторожностью и недоверием.

Разве может быть поэтом тот, у кого болезнью повреждена душа, или тот, кто учится быть человеком? Эмоциональная, духовная гармония стиха истекает из душевной гармонии.

Такая душа обладает сверхчувствительностью, способна откликаться на малейший всплеск красоты. Только внутренне постоянно совершенствуясь, способен поэт прийти к такому состоянию.

К сожалению, об этой стороне творческого процесса мы сегодня благополучно забыли и записываем в гении всякого, кто достигает в версификации определенных успехов, будь то духовный карлик, отъявленный пошляк или извращенец.

Давайте вспомним Николая Рубцова. Внешне неустроенная, не налаженная жизнь, сиротство при живом отце, одиночество не разрушили его внутреннего мира.

Он пронес удивительную гармонию души как величайшую драгоценность сквозь все злоключения судьбы, оттого и стихи его полны высокими, чистыми чувствами. В них — любовь к миру во всех его частностях, любовь к жизни.

То же можно сказать об Аркадии Кутилове — омском поэте, чью судьбу уж никак нельзя назвать удачной или счастливой. Но, тем не менее, он сохранил восторг жить, никогда не гнушался жизнью, и его великолепные стихи, без сомнения, останутся в сокровищнице русской литературы как свидетельства удивительно цельной, гармоничной лирики.

Тема разочарования в жизни в поэзии не нова. Можно сказать более: поэт, воспевающий свои страдания, — дело для литературы самое обычное. Вспомним Лермонтова — более разочарованного поэта, казалось бы, и трудно представить, но как он воспевал свою разочарованность — так, что безудержно, безоглядно хочется жить и жить!

Состояние души лирического героя Бориса Рыжего — старческое, и, о чем бы он ни писал, во всем сквозит эта старческая усталость и разочарование.

Душа его, действительно, была больна, больна нелюбовью к жизни, пресыщенностью радостями ее, не доставляющими уже никакого удовольствия, словно в ней, в душе, изматывающим грузом лежал тяжелый камень, носить который с каждым днем становилось все труднее и труднее. Множить эти ощущения — не было никакого смысла.

Тяга Бориса Рыжего к асоциальной среде, находящейся в оппозиции обществу, не желающей выполнять гражданские обязанности, Юрий Казарин мотивирует появлением на рубеже эпох новой глобальной оппозиции: Государство — Страна.

«Борис «обходил» государство стороной и любил страну, народ-пьяницу, уголовника, творца, рабочего и бездельника, «крутого», интеллигента и ученого».

Попросту говоря, Борис Рыжий не желал ни служить, ни прислуживать государству, кое своим не считал, несмотря на все блага, полученные от него. Страну, конечно, проще любить, но такая страна, как Россия, вне государства существовать не может.

Но особенно великолепно сказано — «любил… народ-пьяницу»! Это ж какое снисхождение оказывал поэт слабым сим! Правда, не сказано, какой именно «народ-пьяницу» любил он, но, судя по тому, что выражение это стоит после слова «страну», можно подразумевать, что речь идет обо всем многомиллионном российском народе.

Тут господин Казарин завернул, так завернул — самому Борису Рыжему на зависть было бы! Воспевая одного человека, обозвать пьяницей целый народ — до этого в праведном восторге подняться надо, за соломинкой леса не увидеть!

Сказать, что Юрий Казарин безоглядно восхваляет Бориса Рыжего, было бы неверно. Он знает подлинную цену очень многим стихам своего героя, как знал ее и сам поэт:

«Борис чувствовал и понимал причины такой неожиданной востребованности его стихов, но он и осознавал цену того, что с ним происходило.

Его стремительный бросок к подлинности, к тому, что он называл музыкой, не мог не сказаться на его жизни: Борис постоянно, будучи уверенным в себе как авторе, сомневался в том, не что он делает, а скорее — как он «пишет».

Юрий Казарин пытается отделить в творчестве поэта подлинность от хлама, восхищается музыкой стихов, их легкостью, естественностью, пытаясь не замечать деталей, убивающих и музыку, и легкость, и естественность.

Когда поэт соединяет воедино легкую летящую строку, удивительную интонацию и слова «забубень», «било фраера по ушам» — это как дробью по уткам: никакого полета. Это как дуплетом по воспаряющей душе читающего — безжалостно и жестоко. И чем прекрасней музыка, тем сильней разочарование. Нельзя соединять совершенное и безобразное.

«Через день-два Борис мне позвонил, чтобы узнать мое мнение о стихах, идущих в «Знамя». Честно говоря, именно та подборка мне не совсем пришлась по душе: мне тогда показалось, что «вторчерметовские» стихи Бориса в печати начали как-то приедаться»,

с натугой признается Юрий Казарин.

«Не совсем пришлась по душе» — это «не пришлась по душе», как более честно написано в другом месте, на 690 странице, потому как вообще трудно поверить, что профессору филологии по душе языковая расхристанность Рыжего. Иначе сам бы профессор в своем поэтическом творчестве не гнушался жаргоном и периодически пускался в матерную брань.

В своей работе Юрий Казарин называет увлечение Бориса Рыжего жаргоном и матерками «высокой интенсивностью лексико-стилистической игры».

То, что поэзия сменила место жительства, перебравшись в подворотню бандитских районов, было бы, может, и не совсем страшно, если бы дух поэзии не был начисто вытравлен и заменен душком подворотни.

В литературе масса примеров, где героями становятся представители асоциальных слоев. И это литература, потому что показывает она, прежде всего, человека, а не предельно сниженное, с примитивными мыслями и чувствами существо. И это литература, потому что сам автор не сливается со средой, не стремится быть похожим на своих героев.

Не зная биографии поэта (а он вырос в благополучной интеллигентной семье доктора геолого-минералогических наук, профессора, несколько лет возглавлявшего Институт геофизики УРОАН), можно подумать, что вся жизнь Бориса Рыжего прошла в злачных местах и ничего светлого он, как Гаврош, не видел.

А оказывается, мальчик был окружен такой заботой и любовью, какая выпадает редкому ребенку. Отчего же возникла подобная направленность стиховой энергии у Бориса Рыжего?

На это печальным образом повлиял, по мнению автора очерка, район Свердловска — Вторчермет, где отцу дали квартиру. Здесь мальчик столкнулся с городскими низами, и у него началась формироваться двойная социальная мораль.

Попросту говоря, семью в подростке победила улица, и он стал жить по ее неписанным законам, стал мыслить в ее категориях и говорить на ее языке. Дело, в общем-то, обычное, но не надо случившееся возводить в норму, романтизировать и поэтизировать.

С таким багажом Борис Рыжий и явился в поэзию, наивно полагая, что задача искусства — следовать жизненной правде, и чем правдивее ты пишешь, тем лучше литература.

Но к мыслям этим он пришел не сразу. В его творчестве можно выделить период 1992–1995 гг., когда поэт пытался освоить традицию и прорасти в ней.

В книге, собранной Юрием Казариным, таких стихов много — гораздо больше, чем в московском сборнике «Типа песня». Стихи эти представляют нам другого Бориса Рыжего — качественно ничем не хуже его кумиров — Рейна и Кушнера, но и практически не отличающегося от них.

Он такой же, как все, достигший определенных высот, но абсолютно средний поэт. Его еще нельзя узнать в общем потоке.

Возможно, Борис Рыжий это прекрасно видел и понимал бесперспективность своего дальнейшего пребывания в традиции. А возможно, ему просто надоело изображать из себя хорошего мальчика, играть в культуру, и он решил показать свое истинное лицо.

С 1996 года начинается настоящий Рыжий. Душа его вырывается на свободу, она жительница подворотни, и почва культуры ей чужда, как бы глубоко и всесторонне сам поэт не освоил эту почву.

В принципе, его дворовый стиль — это находка, это настоящее лицо поэта. Поэтому сборник «Типа песня», изданный в Москве, более цельно показывает Бориса Рыжего, чем книга избранной лирики «Оправдание жизни».

Юрий Казарин пытается легализовать творчество поэта, представив как можно больше его «приличной» лирики и отодвигая в тень ненормативное, то, что признать лирикой могут разве что эстеты.

Этим исследователь оказывает, как мне кажется, медвежью услугу поэту. Творчество Бориса Рыжего — это уже данность, которую при всем желании невозможно увидеть иначе, чем так, как он хотел этого.

Поэта, залезшего в дерьмо на улице, автор очерка проводит в гостиную, при этом успокаивая присутствующих: дерьмо — это, знаете ли, тоже часть жизни, которую мы отрицать не можем, и присутствующие, имеющие способность тонко чувствовать и ценить всякую самобытность и своеобразие, должны согласиться: да, это свой поэтический дискурс, сознательный, планомерный поиск содержательных ресурсов, конкретные детали из вещного мира, тематически и предметно связанные с музыкой и грязью.

И ни у кого не возникает так же просто и естественно, как поэт наступил в дерьмо, сказать ему об этом: «Молодой человек, от вас, извините, дурно пахнет, а вы все-таки пришли в приличное место и не замечаете этого!»

Более того, Юрий Казарин, называя Бориса Рыжего национальным поэтом, приводит слова А. Марченко: «оригинальный и воистину народный поэт», «первый поэт ХХI века»; Д.Быкова: «единственно светлое пятно в истории русской поэзии конца двадцатого века».

Читаешь — и диву даешься: то ли это филологическая игра, где слово выполняет функцию фишки, которую передвигают так и эдак, лишь бы выпала удача, то ли авторы высказываний потеряли не только чувство слова, но и всякий стыд, признавая возможность присутствия в литературе сниженной бытовой речи, жаргона и мата.

Не то страшно, что речь прозаична и снижена, душа прозаична и снижена — вот беда!

И это одно из реальных качеств поэтического направления, к которому причислял себя Борис Рыжий и к которому, несмотря на все свои новации, он относился: не знать поэтического восторга, упражняться, не ожидая вдохновения, в поэтическом фиглярстве — кривляньях и глумлении над языком, в словесной эквилибристике и пошлых шуточках, в грязных откровениях и серописании.

Редкие попытки поэта вырваться из порочного круга особой поддержки у его друзей и зарубежных покровителей не встречали. Из письма поэта Кейсу Верхейлу:

«Я понимаю, что пора пользоваться более нейтральной лексикой, что нельзя паразитировать на однажды найденных герое и интонации, но мне бы хотелось естественно подойти к другому. Думаю, новая книга будет другой, или ее не будет никогда».

Для Рыжего важно естественно перейти к другим герою и интонации, то есть поначалу самому стать другим, самому избавиться от уличного мироощущения, жаргона и мата, а уж потом избавить своего лирического героя.

Поэт шпаны в поэзии лишний, но он лишний и среди шпаны. Кейс же Верхейл ему отвечает:

«Насчет Вашего словаря Вы меня неправильно поняли. Ради бога, не стремитесь к «нейтральности». Я люблю конкретные слова, даже если мне они непонятны».

Но нам-то они, ох, как понятны!

Бабушка и дедушка мои, Липихины Мартин Зиновьевич и Мавра Никитична, в школе не учились. Дед еще умел кое-как читать и писать, а бабушка совсем была безграмотна.

Но странное дело: за всю жизнь я не услышал от них ни одного бранного слова, в каком бы состоянии они ни находились, и без того речь их помнится на редкость сочной и выразительной — такова была культура их поколения.

Прошло совсем немного времени, и в эпоху абсолютной грамотности, в эпоху, когда мы ковшом хлебаем мировые ценности, опиваемся ими, профессор филологии Казарин пишет:

«Нечастое, но точное — стилистически и музыкально — употребление Борисом вульгаризмов и инвектив (мата) — опять же не для того, чтоб уравновесить прекрасное и безобразное, а для того, чтобы еще раз показать нам — и просторечным, и книжным, — что безобразное — это прекрасное. И наоборот. Матерщина у Бориса — это не стилистика, а речевая полифония…»

«Вульгаризмы и матерщина — у Давыдова и Рыжего — это не грубость, это братание с миром… в поэзии Б.Рыжего матерщина и вульгаризмы выполняют функцию амортизации элегичности, которой в конце ХХ века было принято стесняться».

Вот ведь оно как! Оказывается, Борис Рыжий полифонил матом и жаргоном, потому как стеснялся своей чудовищной элегичности.

На протяжении трехсот страниц Юрий Казарин кропотливо и упорно показывает, как широко поэтически образован был Борис Рыжий, как много поэтов знал он, как со многими перекликался в своем творчестве.

Спорить с этими утверждениями нет смысла. Да, овладел он размерами, ритмами поэтов 19–20 веков, ну так что ж? Возьмите самый чудесный романс, исполните его самым колоритным, совершенным голосом, предварительно введя в текст матерное слово, или даже просто жаргонное, и вы увидите, как высокое превращается в низкое, трагедия в кривляние.

Очерк Юрия Казарина напоминает гигантский пьедестал, на котором стоит невзрачная фигурка его героя.

И, какие бы параллели ни проводились, с кем бы он ни сравнивался: с Блоком, Есениным, Лермонтовым, Бродским — главным остается одно: стихи его уже сказали всё сами за себя, и большего никто не скажет.

Очень много говорит Борис Рыжий о своем предназначении как поэта. Но и в этом говорении о себе, как о поэте, присутствует ущербность и неверие в собственные силы. Присутствует предощущение ошибки выбора пути.

Потому, чтобы убить сомнения, Борис Рыжий в стихах абсолютизирует собственное Я. Поэт-творец в качестве лирического героя у него лишен человеческого: он — небожитель.

Отсюда — герой ни в чем не сомневается, его сентенции носят оттенок абсолютной истины, приговора Он предельно эгоистичен. Это результат осознания себя как Поэта, которому все должны поклоняться, а возможно, просто комплекс позднего ребенка.

Лирический герой Рыжего никому ничего не должен, его сверхзадача — творить, писать стихи, и за это мир должен быть ему бесконечно благодарен.

При такой абсолютизации себя две вещи волнуют поэта: собственная смерть и смерть творчества — отсутствие возможности или желания писать.

Не случайно, так органично легла воровская мораль на душу поэта: она так же предельно эгоистична, так как, беря чужое, похищая или отнимая, вор, изначально ставит себя над другими, мотивируя это своей исключительностью.

Говорят, на безрыбье и рак рыба. Так и с Борисом Рыжим. Но к чему лепить колосса из глины в надежде, что он, авось, не рассыплется?

Но если бы дело было только в этом, не так страшно: возвести в великие пусть и не кого попало, а человека, чуть-чуть не дотянувшего до вечности, — не первая попытка, не последняя.

Признать же возможность применения в литературе жаргона и мата, возможность снижения до бытового уровня героя, возможность пошлости и грязного натурализма — это, по сути, отказ от реалий традиционной русской литературы и переход словесности в первобытное состояние, в каком она не была и во времена Ломоносова, сформулировавшего теорию трех стилей.

Фактически подобная псевдолитература существует и на данный момент, надо признаться, доминирует на книжных полках, в издательствах и журналах.

Борис Рыжий не первооткрыватель, он один из множества. Признать его — признать это множество в качестве литературы, легализовать новые нормы, которые нормами уже не являются, так как не несут никаких ограничений, утвердить новые моральные принципы — не ценности морали, а доминанты поведения, способствующие распространению и бытованию пороков.

Так ли низка нравственная планка современного общества, чтобы свершившемуся факту придать статус официальный, статус этапа в развитии литературы и приступить к ревизии языка и искусства? Или — всё это должно кануть в бездну небытия как еще один почти удавшийся дьявольский проект?

Сколь ни прискорбно, но надо признать, что искусство ныне используется преимущественно как инструмент растления общества, инструмент разрушения морали и нравственности.

И литература хоть и не в авангарде, но и не в стороне от этого процесса. Пришло время не хранить книги, а сжигать их, потому как сегодня одно из самых светлых открытий человечества — книга — обращена во вред ему.

Поколению, воспитанному литературой, трудно осознать, что она способна быть не кладезем мудрости, знаний, высоких чувств и стремлений, а смертельным источником порока, что зло при помощи слова способно переселяться в чистые невинные души, способно разрушать государства, низводить с лица земли целые народы.

Вопрос еще в одном — в готовности общества впитывать или отвергать ту или иную информацию.

Печально, но факт свершившийся: реальный процент населения, ориентированного на псевдолитературу, велик, в принципе, таких людей больше, чем читающих, вернее, покупающих традиционную литературу.

Потому издательства выпускают то, что покупается. Потому процветают писатели, вовремя перестроившиеся на производство нужной издательствам продукции.

Это — агония художественного слова, попытка во что бы то ни стало выжить, пусть даже за счет обрушения того уровня культуры и нравственности, каковые общество худо-бедно на данный момент имеет.

Кто виноват: правительство, допустившее такой уровень свободы слова, что она становится источником растления общества;

общество, лишенное внутренних нравственных ограничений и запретов, даже не безвольно, а с видимым удовольствием воспринимающее запретное с экранов телевизоров, со страниц газет, журналов и книг;

производители запретной продукции — телевидение, кинокомпании, издательства — идущие на поводу низменных потребностей общества, его самой распущенной части;

люди творчества, поддавшиеся на искушение заработать на низкопробной продукции легкие деньги, а там — хоть трава не расти;

и люди творчества, не поступившиеся совестью, оставшиеся верными своим идеалам и принципам, но не способные противостоять лавине пошлости и порока…

Кто виноват?

Самое смешное, что, измени свое поведение хотя бы один из перечисленных субъектов, патовая ситуация, в которой мы сейчас находимся, резко изменится.

Но… правительство хранит толерантность и верность принципам европейской демократии;

общество, уже ничего не ощущая, ничему не удивляясь, покорно давится впихиваемой в него продукцией;

производители, считая прибыли, думают, чем бы еще удивить народ;

а создатели гонят, уже не мало не комплексуя, не стесняясь, откровенную штамповку…

Да и слова нет. Такого, чтобы прошибить заплесневелые мозги, чтобы ожечь задубевшую, покрытую толстым слоем грязи душу!