Дело вот в чем
На сомкнутые кулаки Ферриера мучительно смотреть.
Он ровно дышит, расслабленно сидит, взглядом устремляется куда-то за горизонт, и во всём этом мечтательном образе можно увидеть больше расслабленности, чем у кого-либо на многие мили вокруг. Отчасти это притворство даже восхищает.
Коллинза вообще легко восхитить.
Дело вот в чём: Ферриеру нужно контролировать. Он хорошо, грамотно управляет, он знает, что и когда нужно сделать, он вообще много знает — и легко ведёт.
— Эй, — говорит Коллинз.
Времени у них нет — полёт всего через час. Правильнее сказать: война всего через час. Им до войны совсем немного топлива и затёкшей спины, несколько всполошенных стай птиц и отблесков солнца на воде.
Война ближе, чем дом, потому что к дому Коллинз самолёт не направит — дорога туда лежит только по земле, и скажи ему кто-нибудь, что он волен идти, то шёл бы, не останавливаясь, до самых холмов.
Ему такого никто не скажет.
Ферриер зато скажет: сейчас не время. Скажет: я в порядке.
Скажет, выдерживая ровную ухмылку: небо сегодня хорошее.
Небо отличное, что для войны, что для мирного времени, и на такое небо нечего смотреть, от него нечего ждать. В таком небе все равны, а побеждает тот, кто оказался проворнее.
Ферриер вскидывает голову и молчит. Взгляд тяжёлый. Он сам с этим взглядом резко тяжелеет, кажется вдруг грузным, массивным, будто уже сидит в спитфайре вместе со всем его металлом и всем оружием. Тяжелый взгляд, сомкнутые кулаки — вот и разбивается вся эта иллюзия расслабленности.
Коллинз подтягивает штаны на коленях и присаживается.
— У тебя ведь есть чем заняться.
Это усталое утверждение. Ферриер не из тех, кто задаёт лишние вопросы.
— Есть, конечно. Но — эй. Глянь на меня.
— Глаза у меня, вроде бы, открыты.
— И ты — вроде бы — спокоен.
Ферриер хмыкает.
Дело вот в чём: Ферриер не старший по званию. Он вынужден подчиняться.
Но вот у Коллинза никогда не было проблем с подчинением.
Он разжимает кулак Ферриера. Задача не из лёгких, но Коллинз пытается мягко — не надавить, предложить, всего лишь направить. Конкретной идеи у него нет, только смутное ощущение, что сейчас им оставаться наедине со своими мыслями нельзя.
Ощущениям Коллинз привык доверять с того момента, как сел за штурвал.
Ферриер поддаётся — кулак медленно растягивается, будто заводные часы, и часы эти звучат в висках Коллинза тихими, неуклонными щелчками. Чем ближе к земле, тем громче часы.
В воздухе за время отвечает солнце и запас топлива.
Будь Коллинз гадалкой, то по ладони определил бы всю жизнь Ферриера, но гадалкой он не был, а о линиях знал только то, что они, кажется, есть. Глубокие такие вмятины, много полос, можно сказать, что ждёт его многое, что жизнь будет насыщенной и с приключениями. Можно сказать про детей: гадалки часто о них упоминают. Возможно, всё эти полосы — наследство Ферриера.
Он дежрит руку так, словно готов рвануть её в любой момент, словно рядом ядовитая змея или лев — что-то очень неприятное, опасное, что вынуждает быть настороже.
Можно сказать: расслабься. Сказать: я не знаю твоего будущего.
Коллинз не говорит — он кладёт руку себе на горло. Прижимает ладонь, так, чтобы точно обхватила, расправляет пальцы, немного вытягивает шею.
Он не сводит с Ферриера взгляда.
Стук в висках становится слышен почти наяву — и это от прилившей крови, а не от волнения. Ему больше не нужно поддерживать ладонь у шеи.
Ферриер сжимает её сам.
Несколько мгновений спустя приходится дышать ртом — воздуха всё меньше. Перед глазами темнеет наплывами, волнами, а воздух в лёгкие заходит с хрипами. Коллинз снова обхватывает руку Ферриера, соскальзывает коленями на пол. Он чувствует рывок, чувствует дыхание у своего уха — держит Ферриер крепко.
— Ты можешь выдержать ещё.
Спорить сил нет.
Коллинз пытается сглотнуть и давление в горло усиливается. Кажется, ладоней на шее уже две.
— Немного, — шепчет Ферриер. — Это не предел.
Он шепчет что-то ещё, но Коллинз уже не различает.
В ушах у него шум двигателей и шум моря. Бесконечный шум в бесконечной темноте.
Ему хорошо.
Вдохнуть выходит не сразу, и Ферриер ещё придерживает его за шею — большими пальцами выводит круги на коже.
— Порядок?
Коллинз машет головой. Он сам не знает — перед глазами у него мутные пятна, а в голове - мутный хаос. Он как новорожденный привыкает к дыханию и давит тоску по чему-то привычному и родному, по миру, куда он не может добраться сам.
Они соприкасаются лбами. Ферриер смещает ладонь на затылок, прижимает чуть ближе — он дышит ровно, как и прежде, и Коллинз дышит вслед за ним.
Когда они поднимаются, вновь обретённым зрением Коллинз видит очертания его лица. Видит глаза: зрачки у Ферриера расширены.
— Полегчало?
Это спрашивает кто-то из них, а кто-то другой - кивает.
Чем ближе к полёту, тем меньше Коллинз различает.
У них недостает времени, чтобы обсудить это всё. Перед тем, как выйти к командиру, Коллинз поправляет рубашку - в едва различном отражении ему кажется, что начинают проступать следы.
Он трогает шею ещё раз, перед тем, как сесть в спитфайр, и чувствует, что движение не осталось незамеченным.
— Порядок, — говорит он по связи.
Дело вот в чём: сердце Ферриера бьётся, когда он управляет - машиной или чужой жизнью, а Коллинзу нравится слушать стук сердца в своих ушах.
Им всем нужно что-то, чтобы почувствовать себя живыми где-то, кроме неба.
